Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 107

Отпадение от Православия значительной части правящего и образованного слоя (фактический отпад, не внешний, – внешне многие из них могли исправлять церковные обряды) привело к тому, что в конце XIX века главным оплотом православной веры был простой народ. Он продолжал верить так, как верили его предки. Однако неучастие в деле веры образованного слоя, его западный критический взгляд на Православие подорвали веру и в простом народе, который все в большей степени стал поддаваться западническим настроениям господ. Но и господа начинают менять свое отношение к религии, многие из них понимают свою религиозную ущербность, стремятся восстановить порванную связь с Православием. Однако стремления эти идут на западный манер в духе исканий «Философско-религиозного общества», в них чувствуется эстетство и высокомерное отношение к вере простого народа. Складывается парадоксальная ситуация: простой народ теряет веру, а образованные слои безуспешно ищут ее в каком-то религиотворчестве. «Христианство в России, как и повсюду в мире, – писал Н. Бердяев, – перестает быть народной религией по преимуществу. Народ, простецы, в значительной массе своей уходит в полупросвещение, в материализм и социализм, переживает первое увлечение марксизмом, дарвинизмом и проч. Интеллигенция же, верхний культурный слой, возвращается к христианской вере… Старый бытовой, простонародный, стиль Православия кончился, и его нельзя восстановить… И простая баба сейчас… стала нигилисткой и атеисткой. Верующим же стал философ и человек культуры». Бердяев проводит мысль, что в его время к самому среднему христианину предъявляют несоизмеримо более высокие требования, мол, верить по-настоящему может только ученый человек (И!). Это заблуждение очень характерно для интеллигенции начала XX века, вера для многих из них – предмет особой науки, который простому человеку недоступен. Православное мироощущение через добротолюбие и соборность остается вне внимания многих российских интеллигентов.

Русская интеллигенция перевернула понятия добра и зла. С ее легкой руки нетрудовые босяцкие элементы общества стали героями, а настоящие труженики – реакционным элементом.

Праздношатающийся человек без ремесла и дела, по-нашему, тунеядец, был для Руси явлением довольно редким. Такой человек мог жить либо на милостыню, либо воровством. Как закон, так и народное нравственное чувство сдавливало его со всех сторон, не давая развиваться. Именно поэтому на Руси таких лиц было сравнительно мало.

Но именно в этой нетрудовой и босяцкой среде рождалась и развивалась своя нетрудовая «босяцкая» культура со своим языком и фольклором и, естественно, неистребимым презрением к труду и народной морали.

В середине XIX века происходит в известном смысле сближение идеологии босячества и некоторой части российской интеллигенции, ибо те и другие стояли на основах отрицания народной культуры. Именно в этом сближении и сочетании родились большевистские воззрения на Русский народ.

Впрочем, в формировании этих воззрений приняли участие два сравнительно узких слоя российской интеллигенции, относящихся к «малому народу».

С одной стороны – слой людей, не знавших России, не понимавших ее богатейшей культуры, не чувствовавших родства с ней, видевших в ее истории только примеры своих национальных обид и утеснений. Причем любые ошибки царского правительства объяснялись представителями этого слоя отсталым характером Русского народа, его темнотой, дикостью и невежеством.

С другой – слой российских интеллигентов, сблизившихся с босяцкой нетрудовой средой, выражавших мировоззрение деклассированных элементов страны, по-своему романтизируя паразитические элементы общества (босяков, обитателей хитровых рынков и даже уголовных преступников, видя в них жертву социальной системы). В любой нации существуют паразитические элементы, не желающие работать и постоянно противопоставляющие себя творческому большинству. Любая нация всегда сдерживает рост этих элементов, пресекая их развитие. У нас же произошло иначе. Разочаровавшись в трудящемся крестьянстве, не принявшем чужую социальную философию, разрушение родных святынь именем европейской цивилизации, многие российские социалисты начали делать ставку на те малочисленные слои населения, которые, по их мнению, были более отзывчивы на «революционную пропаганду». Да и идти к ним далеко было не надо. В любом кабаке или ночлежке можно найти готовых «революционеров» (челкашей, обитателей хитровок, «романтиков дна»), всей своей жизнью отрицавших общественные устои. Именно с тех времен для определенной части российских социалистов деклассированные и уголовные элементы стали «социально близкими». Именно им были созданы условия наивысшего благоприятствования, и именно они стали опорой большевистского уголовного режима на островах ГУЛАГа под тем же названием – «социально-близких». Трудовой паразитизм деклассированных элементов воспринимался в подобной среде как героический социальный протест, нежелание работать – как своего рода забастовка, пьяное прожигание жизни – жертвенность за какую-то неосознанную идею.

Именно такую мысль несла пьеса М. Горького «На дне», которой так восхищались представители российского образованного общества. Лодыри, бездельники, уголовная шпана становятся положительными героями. Их немного, но вокруг них создается ореол жертвенности. Девяносто процентов населения настоящих тружеников-крестьян России представляются темной массой по сравнению с челкашами. И, о парадокс! – наступает момент – и о нравственных качествах русского человека начинают судить по этим деклассированным элементам, выдуманным «положительным героям». Дешевая романтика «дна» сбивала с толку даже выдающихся литераторов, заставляя видеть в представителях «дна» типичных выразителей трудовой России.

Так, например, И. Бунин писал:

«Ах, эта вечная русская потребность праздника! Как чувственны мы, как жаждем упоения жизнью, – не просто наслаждения, а именно упоения, – как тянет нас к непрестанному хмелю, к запою, как скучны нам будни и планомерный труд».

Создателем мифа о героической сущности презираемых народом челкашей, певцом «романтики дна» и восхваления социально вредных элементов стал Максим Горький.

Важно отметить воззрения «романтиков дна» на русскую культуру труда. Они обуславливаются общим отношением к народу – его «жуткой темноты», «невежественности», «культурного идиотизма». И вот вывод: «…русский человек в огромном большинстве плохой работник. Ему неведом восторг строительства жизни и процесс труда не доставляет ему радости; он хотел бы – как в сказках – строить храмы и дворцы в три дня и вообще любит все делать сразу, а если сразу не удалось он бросает дело. На Святой Руси труд… подневолен… отношение (русского человека) к труду – воловье». Этот антирусский вывод стал точкой отсчета для теоретических построений российских социал-демократов, задав заранее ложные предпосылки – мол, русские лентяи, – их еще надо учить работать, учить добросовестному отношению к труду и умению жить вообще.

Горький предлагает еще целый ряд обобщений такого рода. Все беды не в том, что народу навязывают чужой ему уклад жизни и формы хозяйствования, а в том, что русские не умеют добросовестно работать. «Костер зажгли, – пишет Горький, – он горит плохо, воняет Русью, грязненькой, пьяной и жестокой. И вот эту несчастную Русь тащат и толкают на Голгофу, чтобы распять ее ради спасения мира… А западный мир суров и недоверчив, он совершенно лишен сентиментализма… В этом мире дело оценки человека очень просто: вы… умеете работать?… Не умеете?… Тогда… вы лишний человек в мастерской мира. Вот и все. А так как россияне работать не любят и не умеют, и западноевропейский мир это их свойство знает очень хорошо, то нам будет очень худо, хуже, чем мы ожидаем…»