Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 114

А рядом — царство пошлости, мещанства, самоуверенной тупости, условной морали, царство Протопопова и Наташи, с которым никто из них не способен бороться.

«Мы не живем; может быть, нам только кажется, что мы живем, а мы, может быть, вовсе не существуем…»

Из неясной, изломанной, запутанной жизни, где все превращается в усталость и неудачу, возникает не нытье, не хныканье, а нечто активное, но лишенное элемента борьбы, — тоска о лучшей жизни.

* * *

… Вот одно замечание, касающееся, по-моему, самого существа нашего искусства.

Это то, против чего я всегда протестую и что в данном случае, вот уже в первом акте, уводит от Чехова. Опять — общение, которое требуется по «системе». Я не хочу сказать, что вообще отрицаю общение. Вовсе нет. Но оно должно быть более поэтическим, художественным. Это сильнее, чем то простое, прямолинейное общение, которому у нас часто учат. У нас уж если «общаются», то глаз друг от друга не отрывают — и только: живут без подводного течения, которое я называю «вторым планом», без зерна, в данном случае определяемого «тоской по лучшей жизни». Слишком уж просто: ах, весна, май за окном, я люблю Ирину, она моя милая сестра — значит, будем то и дело браться за руки, обниматься, нежно смотреть друг на друга, что-то друг другу в упор говорить. Это не Чехов. Чеховские женщины все обособленные, замкнутые. В письмах у него тысячу раз можно найти: зачем это понадобилось целоваться? Зачем нужно было кому-то уводить Ирину, когда она заплакала, она и сама пойдет; или, как в письме к Книппер: «Человек, который носит в себе горе, не выражает его {322} громко, а только молчит и посвистывает иногда». Чехов лобового общения не любит.

И все три сестры — именно обособленные. У них никогда не может быть сахарной сентиментальности, сахарной любви. Они очень любят друг друга, но никогда они этого внешне не выражают. Значит, поменьше сахарно-сентиментальных общений и как можно больше внутренней замкнутости: от неудовлетворенности жизнью. Да, май, весна, но это вовсе не значит, что надо все время улыбаться, это не значит, что Ольга — ах, какая веселая. Солнце напомнило ей день похорон отца — значит, не может быть просто веселой. Может быть, какая-то краска хорошего настроения: у меня вчера болела голова, и третьего дня, и сегодня ночью, а вот теперь приятно, голова прошла. Но нельзя сбиваться на прямолинейность. Ведь она же не поет и не пляшет, а вот ходит с тетрадями, на ходу поправляет и философствует. А тут играли хорошее настроение, так же как играли любящих друг друга сестер. Не нужно мазать маслом по маслу — они очень любят друг друга, страшно родные, и это дойдет само собой. Отношения настолько простые и глубокие, что исключают подозрение, будто они не любят друг друга или нуждаются в пересахаривании этой любви: «Ирина красавица, Маша красивая, Андрей тоже красивый, но пополнел…» — вот что дает для этого Чехов. Внешне подчеркивать ничего не нужно.

Что птица умеет летать — это видно даже тогда, когда она ходит. Человека порой можно видеть гораздо дальше, глубже, прозрачнее даже тогда, когда он себя не вскрывает. В искусстве это особенно важно. Это опять — мой «второй план».

А уж в пьесе Чехова никак нельзя, чтобы актер жил только теми словами, которые он сейчас произносит, и тем содержанием, которое по первому впечатлению в них заложено. Каждая фигура носит в себе что-то невысказанное, какую-то скрытую драму, скрытую мечту, скрытые переживания, целую большую — не выраженную в слове — жизнь. Где-то она вдруг прорвется, — в какой-то фразе, в какой-то сцене. И тогда наступит та высокохудожественная радость, которая составляет театр.

{323} Из стенограмм репетиций пьесы Н. Ф. Погодина «Кремлевские куранты»[225]

5 марта 1941 года.

Сцена встречи Ленина с рабочими ночью на набережной у Кремлевской стены.

Вл. И. Немирович-Данченко (рабочим). Когда Ленин говорит о курантах, у вас есть желание: побудьте с нами. Как только он спросил: «Который час?» — у вас уже кусок: побудьте с нами. Чуть он двинулся, — побудьте с нами.

(А. Н. Грибову[226].) «Я никогда не ухожу от рабочего класса», — какой у вас здесь подтекст?

А. Н. Грибов. Я обобщаю: я никогда не ухожу от рабочего класса, я — с ним и для него.





Вл. И. У меня такой подтекст: я всегда готов поговорить с вами. Это второе (предлагаемое Грибовым обобщение) — Щегольство. А у меня подтекст простой: пожалуйста, давайте поговорим. Иначе может вдруг получиться красивая «фразенка». Это явление такое обыденное, крепкое, настоящее, что нет необходимости его «подавать». — «Поговорите с нами…» — «Я никогда не уходил от рабочего класса» — страшно просто.

(Повторение сцены.)

(Рабочим.) Почему вас это тянет на сентиментальность? — рабочие, которые хотят поговорить с Лениным. Как уйти от сентимента? Страшно легко впасть в сладость. Поэтому надо решительно убирать всякий намек на это. Вот пришла такая минута, что встретились вы с Лениным: вот он, величайший человек, — такими глазами смотрите на него (Вл. И. показывает), и никакой улыбки, мягкости. Вот он, тот, который — {324} шутка сказать! — так целый мир повернул, вот он! Всё — гораздо глубже, что ли, подъемнее. «Побудьте с нами, товарищ Ленин», — подтекст: дайте нам с вами побыть, с огромным человеком. Это не значит: «Побу-удьте с нами» (показывает: на улыбке). Я нарочно утрирую сентиментальность.

«Чего тужить, капитализм мы разбили» — это что-то огромное. Каждую фразу, каждое слово его принимаете. (Вл. И. играет всю сцену за артиста К. М. Бабанина.) Каждое слово его для меня очень важно. Надо ответить ему как-то умно, а не так себе, слащаво.

«Добрых людей много, не всем верьте», — сказал Ленин и замолчал, надо ему ответить. «А мы не всем, куда вы, туда и мы». (Вл. И. показывает: рабочий внимательно слушает каждое слово Ленина.)

Так вот, я говорю: в этой сцене что-то большое, серьезное, не сладко-сентиментальное. И необходимо очень большое внимание. Перед Лениным трое рабочих. Тут страшно попасть в сентиментальность, но страшно попасть и в трафарет.

(Повторение.)

(А. Н. Грибову.) А как он разговаривает с рабочими? Если вот так? (Сидит на скамейке, наклонился вперед, облокачиваясь на колени.) А вот как вы с ними разговариваете? У меня подтекст такой: я готов разговаривать с рабочими с удовольствием. (Вл. И. играет за Грибова разговор с рабочими.) Серьезно, очень серьезно. Вот у него уже пламенные глаза.

Ленин спрашивает: «А почему вы такого высокого мнения о советской власти?» — это что, любопытство?

А. Н. Грибов. Это вопрос каверзный. Меня интересует, что существует в сознании этого человека, как он скажет — почему он так верит?

Вл. И. Боюсь, как бы ваш смех не сбил серьезность разговора; чтобы не было впечатления, будто он «так себе» разговаривает с рабочими. Слишком быстро отвечаете: «От этого сыт не будешь», «социализма быстро не построишь». Это не будет легковесно?

А. Н. Грибов. По тем материалам, которые я знаю, — Ленин молниеносно бросает реплики.

Вл. И. Нет, в этом вы меня не убедите. Дело не в этом. Для меня, зрителя, важно, что каждая его фраза фундаментальна.

Я понимаю, чего я от вас хочу и чего не получаю пока. Боюсь слишком большой легкости, боюсь, чтобы эта ваша стремительность не вышла бы легкостью мысли. Великий человек окружен рабочими и должен отвечать на их вопросы. Это {325} должно дойти до зрителя полновесно. Вы берете на себя очень большую задачу: говорить будете быстро, стремительно, а полновесность мыслей проявится в этом еще сильнее, пламеннее. Это блестяще. Если же этого не будет, то попадете в легковесность. И тогда не передадите самого важного. Самое важное — не то, что Ленин грассирует; нам, театру, важно донести его мысли. Вот сцена Ленина с рабочими, больше такой встречи в спектакле не будет. Как он разговаривает с рабочими? Шутя, гуляя? — меня это не удовлетворит. А вот как найти где-то его пламенность? Он сейчас же захвачен мыслью, она воодушевляет и делает его пламенным. Всем своим темпераментом делится мыслями с рабочими, а не «между прочим», отдыхая. Хотя поза — простая. Но сейчас же загорается. Так вот, в этом загорании могут быть стремительность и быстрота, но чтобы из этого не получилась легковесность. Может быть, лучше — «чугунность» каждого слова. А когда будет эта «чугунность» и вдруг он рассмеется, — я приму.