Страница 3 из 48
— В лесу, должно быть, ужасно, — произнесла наша Мама.
— У меня есть несколько мешков, мэм, — ответил он, размешивая кашу. — Они защищают от сырости.
Вовсе нет; они, скорее, впитывали влагу, как тампон, и образовывали на нем компресс.
— Вам не следует так жить, — продолжила Мать. — Нужно вернуться назад домой.
— Ну уж нет, — улыбнулся мужчина. — Этого не будет. Они вскочат мне на шею быстрее, чем вы успеете произнести «ох».
Мать печально покачала головой, вздохнула и дала ему еще каши. Мы, мальчики, обожали наблюдать за мужчиной; девочки, более разборчивые, не знали, как к нему относиться. Но он не был бродягой, иначе не попал бы к нам на кухню. В кармане у него лежали четыре яркие медали, он доставал их, чистил и выкладывал на стол, как монеты. Он говорил не так, как все, кого мы знали; мы даже не понимали многих его слов. Но Мать, казалось, понимала его, задавала вопросы, смотрела фотографии, которые он носил в кармане рубашки, вздыхала и качала головой. Он рассказывал что-то о сражениях и о полетах, для нас это все звучало потрясающе.
Он был не из этих мест. На нашем пороге он появился однажды рано утром и попросил чашку чая. Мать ввела его в дом и накормила полным завтраком. У него на лице запеклась кровь, он казался очень ослабевшим. Но теперь, когда он находился на кухне вместе с женщиной и множеством детей, его глаза ярко сияли, а усы улыбались. Он рассказывал нам, как спит в лесу, это показалось мне отличной идеей. И он был солдатом, потому что так сказала нам Мать.
Я слышал о войне; все мои дяди участвовали в ней; с самого рождения мои уши были полны разговорами о войне. Иногда я влезал на плетеное кресло у огня, закрывал глаза и видел загорелых мужчин, перебегающих по полю боя. Мне было три года, но я видел, как они ползли и умирали, и ощущал себя старше них.
Этот человек не выглядел солдатом, потому что не носил форму, перетянутую кожаными ремнями, и не имел нафабренных усов, как мои дяди. У него была борода, а его хаки превратился в лохмотья. Но девочки настаивали, что он солдат, и говорили об этом шепотом, будто о секрете. А когда он приходил в наш дом завтракать и, облепленный листьями и грязью, сидел, сгорбившись, у огня, дымясь влагой, я думал о том, как он там спит в лесу. Представлял его спящим, затем идущим в бой, затем приходящим к нам на чашку чая. Он сам был войной, и война вдруг оказывалась тут; мне хотелось спросить его: «Как там война, в лесу?»
Но он никогда и ничего не рассказывал нам. Он пил свой чай, громко глотая и отдуваясь, огонь вытягивал влагу из его одежды, как будто от него отлетали привидения. Когда он ловил наши взгляды, то улыбался из-за бороды. А когда брат Джек однажды выстрелил в него, наставив ложку, как пистолет, и объявил: «Я — солдат», — он мягко ответил: «Конечно, и станешь гораздо лучшим солдатом, чем я, сынок».
Когда он это сказал, я удивился, что же случилось с войной. Почему он в этих лохмотьях, потому что он такой плохой солдат? Уж не проиграл ли он войну там, в лесу?
Вскоре он перестал приходить, и я понял, что он действительно ее проиграл. Девочки видели, как полицейские увозили его куда-то в повозке. А Мама вздыхала и печалилась о бедняге.
Установилась погода, которая для меня опять оказалась новостью — наступили холода с громкими, хулиганскими ветрами — и моя Мать исчезла, уехала навестить отца. Это оказалось далеко, вне поля моего зрения, и я не помню, как она уходила. Но вдруг в доме остались одни девочки, мечущиеся вокруг с вениками и кухонными полотенцами, они спорили, ссорились и отправляли нас спать в любое время суток. Дом и пища приобрели новый запах, еда появлялась будто в результате скучного фокуса — холодная и сырая, либо черная, сгоревшая от слишком сильного жара. Запыхавшаяся Марджори находилась одновременно повсюду; ей исполнилось 14, и вся семья оказалась на ее руках. У меня слезали носки, там и оставались. Я подолгу ходил немытым. Черные листья залетали в дом и скапливались в углах; шел дождь, полы отпотевали, а мытье лишь добавляло грязных полос через всю кухню, всюду и на всех падали печальные капли.
Но мы все-таки что-то ели; и девочки хихикающим шквалом носились по всему дому, смертельно уставая от такой игры без выигрыша. По мере того как проходили дни, через дом прокатилось столько волн разных путаниц, что я уже не знал, чья комната чья. Жил вольно, копаясь в земле, сколько душе угодно, и понемногу стал грязным, как барсук. Из носа бесконтрольно текло, бесконтрольными были и мои ноги. Я отправил свои ботинки в путешествие по ручью, я разрезал простыни, чтобы соорудить краги, и маршировал, как настоящий солдат, сквозь топи опавших листьев. Почуяв свой шанс, уходил далеко, поедал любые сырые объекты, по цвету похожие на ягоды, жевал ветки, пробовал личинок. Живот болел каждый день, но я гордился этой болью.
Все это время сестры молниями летали по дому вверх-вниз, взятые в осаду бесконечными дождями, мальчики становились все грязнее, простыни коробились, сковородки горели, из горшков все выкипало. Кукольный дворец стал сумасшедшим домом, а девочки превратились в хрупких птичек, летящих сквозь ветер хаоса. Дот беспомощно хихикала, Фил рыдала над кучей овощей, а Марджори повторяла, когда день заканчивался: «Я бы легла и умерла, если бы тут нашлось где-нибудь местечко, чтобы лечь».
Я нисколько не удивился, когда услышал о конце света. Все указывало на это. Низкое, с вихрящимися тучами небо; ревущий ночью и днем лес, мешанина океана звуков. Однажды вечером мы сидели вокруг кухонного стола и кололи орехи нашим лучшим бронзовым подсвечником, когда Марджори вернулась из города. Она вошла, мокрая от дождя, неся хлеб и булочки. Была она необыкновенно бледной.
— Война прошла, — произнесла она. — Она закончилась.
— Не может быть, — возразила Дороти.
— Так мне сказали в магазине, — настаивала Марджори. — И они раздавали чернослив. — Она протянула нам пакетик чернослива, который мы немедленно съели.
Девочки готовили чай, обсуждая новость. А я был уверен, что пришел конец света. Всю мою жизнь шла война, война и была формой жизни. Теперь война окончилась. Таким образом, пришел конец света. Другого понимания для меня не могло существовать…
— Давайте выйдем и посмотрим, что происходит, — предложила Дот.
— Ты же знаешь, мы не можем бросить детей, — ответила Марджи.
Поэтому мы вышли тоже. Было темно. Мерцающие крыши деревни отражали звуки пения. Мы шли, держа друг друга за руки, по улице. В одном из садов трещал костер, в его свете плясала женщина, красная, как черт, в руке она сжимала кувшин. Она вопила что-то, но не песню. Дальше по дороге, в других садах, тоже горели костры. Из одного дома выскочил мужчина, перецеловал всех девочек и пустился в пляс прямо на дороге, кружась на носочках. Затем он рухнул в грязь и раскинулся, дергая ногами, как лягушка, громко вопя песню.
Я хотел остановиться. Я никогда не видел такого человека — в таком добром расположении духа. Но остальные торопились. Мы домчались до паба и прилипли к его окнам. От множества зажженных ламп казалось, что бар горит. Через залитые дождем окна мы видели, что краснолицые мужчины сдвинулись прямо в пламя. Они выдыхали дым и пили огонь из золотистых кувшинов. Я слушал создаваемый ими гам с великим благоговением. Теперь могло случиться что угодно. И оно произошло. Какой-то мужчина поднялся, раздавил в руке, как орех, стакан и, смеясь, стал всем показывать порезы. Но кровь потерялась в общем красном свете. Двое других, как бы вальсируя и сжимая друг друга в объятиях, вынырнули из двери. Они дрались и ругались, потом свалились за ограду и покатились в темноту, на берег.
Послышался крик женщины, которую мы не видели: «О, Джимми! Ты же убьешь его! Я сейчас позову викария, правда! О, Джимми!»
— Вы только посмотрите на них! — воскликнула Дороти, пораженная, но довольная.
— Дети должны уже быть в постелях, — вдруг вспомнила Марджори.
— Ну еще минутку. Только минутку. От этого не будет вреда.