Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 27

Комната была убрана скорее богато, нежели изысканно. Это не была модная гостиная, в которой, кроме приема гостей, поклонов и легкой болтовни, ничего не бывает; тут вместе с богатством были видны следы простого, ручного труда и умственных занятий. В одном месте лежал кусок скроенной материи, в другом стоял станок для выделки шелковой бахромы и шнурков, а в резном из красного дерева шкафике видно было через стекло несколько отборных книг.

Едва только Собеслав показался в двери, все приветствовали его улыбкою, словом, поклоном. Купец поднялся с кресел, жена его указала ему самое удобное место; невестка значительно усмехнулась, но взгляд, брошенный на него сквозь дверь молоденькой белокурой девушкой, был всего выразительнее.

— Я пришел с вами проститься, — сказал Собеслав.

— Как это? Разве на короткое время? — спросил купец.

— Надолго ли, нет ли, право, я сам не знаю, только дела мои заставляют меня предпринять довольно далекое путешествие.

— Куда же это? Откуда вдруг явились новые дела и предприятия?

— Надобно съездить к своим, — отвечал, опустя вниз глаза, Собеслав.

Тут вошла в комнату молоденькая дочь купца Людвися, прелестное личико которой мы уже заметили сквозь дверь. Взглянув на Собеслава, она покраснела, смешалась — он также несколько смешался — схватила работу и быстро села подле матери. Та шепнула ей что-то на ухо. Людвися, бросив работу, ушла из комнаты и спустя минуту, румяная как яблочко, возвратилась с тарелкой яблок, бутылкою вина и двумя кубками на серебряном подносе.

Между тем, старый купец продолжал разговаривать с Собеславом. В разговор вмешивались его жена и невестка, а Людвися только взглядом и румянцем обнаруживала в нем свое участие. Взор ее от работы часто переходил на Собеслава, и потом опускался на материю, которую она держала в руках. Секиринский тоже раза два взглянул на нее, но как будто с грустью и сожалением, и, не проронив ей ни слова, взял фуражку, чтобы уйти. Людвися тихонько ускользнула из комнаты, мимо матери и сестры, так тихо, так быстро, что никто этого не заметил, и когда Собеслав, раскланявшись со старшими, хотел поклониться ей, то увидел только пустое место и брошенную на него измятую работу, которую она шила.

Старик проводил гостя до передней и, по-видимому, о чем-то крепко думал, боролся с каким то чувством, желал что-то сказать и не решался. Они были уже у двери, когда Собеслав растроганным голосом сказал ему:

— Дайте же мне еще раз поблагодарить вас за доброе наставление!

— За какое? — спросил старик, стараясь усмехнуться, хотя, очевидно, был грустен.

— Я помню наш разговор во время прогулки за городом и рассказ о вашей жизни. Часто одно вовремя сказанное слово изменяет судьбу человека. История вашей жизни заставила меня долго думать и навела на такие мысли, которые без вас никогда бы мне не пришли в голову. А пример ваш вдохновил меня, я принялся трудиться, и вы знаете, щадил ли я свои силы. Теперь будущность моя обеспечена, и я этим обязан всецело вам. Труд мой, правда, был не легок; но об этом ни слова; довольно, что я заработал себе кусок хлеба. Примите же от меня самую искреннюю благодарность за совет и помощь.

Старик слушал его со слезами на глазах.

— Я очень счастлив, — сказал он, — но знаете ли что? Послушайтесь меня еще раз. Не гоняйтесь за далеким счастьем, а поищите его возле себя. Вот, видите ли, я вам скажу откровенно. Мы с вами знакомы лет десять. Людвися моя выросла у вас на глазах. Я дам ей каких-нибудь тысяч семь дукатов приданого, не говоря о разных домашних вещах и нарядах. Если ваше сердце лежит к ней, то пускай Бог благословит вас.

Голос его задрожал сильнее прежнего. Он боязливо посмотрел на Собеслава. Собеслав глубоко опустил голову и тяжело вздохнул. Он был, по-видимому, сильно взволнован, прижал к груди своей фуражку и сказал с чувством:

— Если бы я был сам себе пан, вы сделали бы меня счастливым. Но я завишу от родных, я еду к ним, и если возвращусь, то не иначе, как для того, чтобы принять ваше предложение.

— Понимаю, понимаю! — отвечал купец. — Поезжайте с Богом, советуйтесь, почитайте волю старших, но возвращайтесь к нам. Ей-Богу, не найдете нигде лучшего сердца и преданнейших вам людей.

Сказав это, старик отвернулся, потому что глаза его были полны слез; а Собеслав быстро сбежал вниз по лестнице, как будто хотел уйти сам от себя. Вдруг перед ним мелькнуло белое платье: Людвися шла снизу вверх. Он посторонился, приподнял фуражку. Глаза их встретились. Она горела стыдливым румянцем; он был бледнее обыкновенного. Она остановилась перед ним с грустною улыбкою, хотела что-то сказать и не могла.

— Вы уезжаете от нас? — спросила она почти шепотом.

— Уезжаю и кланяюсь вам, дай Бог опять увидеться!

— Но скоро ли? — спросила она. — Скоро ли и не забудете ли вы нас?

— Никогда! — решительно сказал Собеслав.

— И возвратитесь к нам!..

Секиринский взглянул вверх, как будто в недоумении, можно ли на это надеяться. В это время кто-то зашелестел по лестнице, и Людвися полетела по ступеням, как ласточка, оставив его на минуту остолбеневшим, смущенным и дрожащим от внутренней борьбы.





Но это состояние продолжалось недолго; он вдруг как будто что-то вспомнил, бросился в дверь на улицу и не оглядываясь побежал к своему домику.

На другой день длинная еврейская кибитка вывезла Собеслава из Люблина. В домике осталась только Дорота с своею помощницею и старый Литвин, нанятый сторожем. Найдя оставшиеся после Матвея орудия для табачного производства, он занялся его любимым ремеслом в свободное от других трудов время. Но табак его выделки не был уже тот славный, систематически и даже педантски приготовляемый «матвеич», по котором многие мещанские носы в Люблине долго носили траур.

В один прекрасный осенний вечер пан стольник Пурский велел проводить себя на крыльцо, как вдруг загремели колеса, отворились ворота, и огромная кибитка подъехала к крыльцу с торжественным помахиванием кнута. Стольник не мог понять, кто бы такой мог к нему пожаловать, как видно, издалека; он еще не успел хорошенько разглядеть приезжего, как уже Собеслав стоял перед ним, с видом какой-то боязни, ожидая приветствия. Старик пристально всматривался в лицо гостя, как будто что-то припоминая, хотел сделать приветствие, но все еще колебался.

— Неужто вы меня не узнаете?

— Простите старым глазам, но…

— И по голосу?

— Нет, помнится мне…

— Пан стольник, вы не узнаете своего баловня! Как будто обданный кипятком, Корниковский, узнав его и в то же время вспомнив о его купечестве, отшатнулся назад, сделал гримасу и пробормотал сквозь зубы:

— Пан Секиринский?

— Стольник, добродзию, разве так здороваются с воспитанником?

— Прошу садиться, прошу садиться! — сказал Корниковский.

— Нет, я не сяду, — отвечал гордо Собеслав, — пока вы не объясните мне причины такого холодного приема.

Кто знал прямой, живой и вспыльчивый характер Корниковского, тот поймет, с каким нетерпением закричал он в эту минуту:

— Э, моспане, объясняй ты сам, а не заставляй меня осквернять черт знает чем язык! Кто вешал и мерил, того я не признаю за Секиринского, а до Фальковича мне нет дела.

— Кто мне это докажет? — сказал, покраснев, Собеслав. — Пан стольник, это клевета врагов моих. Ни один Секиринский еще не унижался, а я последний из их рода.

— Толкуй себе, коханку! — отвечал старик. — Трудно не верить собственным глазам.

— Но кто же это мне докажет? — спросил еще с большею живостью Собеслав.

Стольник посмотрел ему в глаза.

— Дай мне руку и пойдем в комнату, — сказал он, — там разберем дело.

— Ну, говори, коли хочешь, — сказал он, сев на своем привычном месте у столика, — мне не хотелось, чтобы нас слышали люди; да лучше признайся по правде, чем туманить меня.

— В чем признаться?

— В чем? А черт возьми, да в торгашестве, в барышничестве!

— Это басни.

— Ну, мое уж почтение, когда ты мне не веришь! — сказал стольник, ударяя очками по столу.