Страница 4 из 91
Лазарев свернул с бетонки, забрался на узкий дощатый настил, под которым, укутанные минватой, прятались трубы теплотрассы, подошел к подъезду. Навстречу, стегая по воздуху хвостами, подбежали собаки. Дружок и Север, кажется. Не без опаски обнюхали его зонтики и, снова рухнув на песок у подъезда, предались сладкой дремоте под июньским солнцем. Жены с сыном еще не было. Задерживаются в санчасти… Он с удовольствием огляделся. Квартира у Лазаревых была отдельная, однокомнатная. Кухня — пять квадратных метров. Водопровод. Все честь по чести. Телевизор стоял. Правда, не работал. Когда еще тот ретранслятор выстроят… Но все равно некогда смотреть телевизор. Придет время — насмотрится. Лазарев снова раскрыл все зонтики. Один на тахту поставил, второй на шкаф, третий — тот, что с алыми маками по голубому полю, — взгромоздил посреди стола. Ну, ахнет Галка, когда войдет. Сел ждать. А Галка все не шла. Задержалась с пацаном в санчасти… Лазарев взглянул на часы, вздохнул, натянул на ноги болотники с подвернутыми голенищами, еще раз, выходя, с улыбкой посмотрел на зонтики. Ну, ахнет Галка! А может, и не ахнет? Усмехнется, может. Плечами недоуменно пожмет. Чего это она в санчасть с пацаном кинулась? Только он заявился утром, она — двух слов не сказав — тут же завернула мальца и… «В санчасть мы», — буркнула. И ушла… «Эх, — вздыхал Лазарев, запирая дверь, — все прахом…»
«Ну нет, Лазарев, ошибаешься… — думал Фомичев. — Напрасно надеешься, Заикин. А Лазарев, видно, только об этом и мечтает, чтоб улетел я, исчез. Чует кошка, чье мясо съела». Эх, Лазарев, Лазарев, не обманешь!.. Нет! Интуиция у Фомичева — будь здоров! Звериная, можно сказать, интуиция у него. Пусть и не доказано ничего, пусть чистеньким из ситуации этой вышел Лазарев, но… «А что, если в другую бригаду перейти? — размышлял Фомичев. — Нет, выйдет, что сдался он, что одолел его Лазарев. А может, в самом деле — того?.. По-английски, не прощаясь? Нах Москау? Нет, нет… Нет!» Была некая причина — не каждому расскажешь, — властная, сильная причина появления Фомичева в ямальской, ненецкой тундре. Она же его здесь и удерживала эти два года. Здесь, на буровой, в поселке Базовом, в поселковом общежитии, в вагончиках этих, в бригаде лазаревской… Фомичев брился и вспоминал, как он впервые объявился здесь, на буровой. Не на этой, не на Сто семнадцатой, а на предыдущей, Сто пятой. Спрыгнул с вертолета и тут же, по-снайперски прямо, угодил меж двумя кочками, в топь. Вертолету подниматься надо, винт все быстрее. «Беги! Беги!» — сердито делает ему знаки пилот. А он никак резиновые сапоги из грязи не вытащит. Ну, оставил сапоги и в одних носках отбежал. Когда вертолет исчез, он вернулся и едва их вытащил, сапоги эти злополучные. Лазарева на буровой в тот день не было, принял Фомичева бурильщик, вахтовый. А как он возник перед Фомичевым — по сей день оторопь берет. Свистнуло что-то, щебетнула стальная тросовая оттяжка, идущая с самого верха буровой до вбитого в почву массивного бетонного клина, и перед Фомичевым встал темно-смуглый, с мускулистыми тугими губами парень. Полон рот белых зубов. Что-то хищное, ястребиное было в его облике. Сразу, с первого взгляда, ясно — смел до безумия.
— Фамилия?
— Фомичев.
— А я Серпокрыл! Слышал?
Фомичев кивнул, хоть никогда, естественно, о нем не слышал.
— То-то! А тебе отныне имя будет Лопух. Понял?
— Почему?
— Потому что лопух ты! Давай, Лопух, валяй к стеллажу, трубы укладывай!
Самому мастеру, Лазареву, и тому дал Серпокрыл прозвище. Узником прозвал. Брата его, Петра Яковлевича, — Сынком. Братья Лазаревы, подростками еще, лет в пятнадцать, а то и моложе, попали — один в концлагерь Освенцим, а другой на фронт, сыном полка, отстаивавшего Сталинград. Вот какая разная выпала близнецам судьба. У Петра Яковлевича была на голове лысина, у Степана Яковлевича — седая шевелюра. От переживаний? Стало быть, по-разному переживали. Ох, так, бывает, сцепятся близнецы. Сколько лет по Сибири один за другим ходят, женились одновременно на двух подругах, чтобы не расставаться, а нет-нет и… «Не трожь за больное! Да, узник я… Меня в Освенциме железом раскаленным жгли!» — «Эка невидаль! А я Сталинград защищал! Я…» — «Мучили нас там, пойми! За проволокой колючей, там… Пытали…» — «А я… А мы — мы по ним стреляли! Прицельно!..»
Володю Гогуа Серпокрыл называл Экспонатом. Оттого что тот был в свое время, еще до военной службы, заведующим Музеем-выставкой древнего оружия. И очень надеялся вернуться на эту работу снова. Заикина он звал Мухой, хотя тот настаивал на другом прозвище, просил называть его Сэм.
— Серпокрыл, меня же Сэм кличут! Официально! Три года Сэмом был сам знаешь где! А ты меня — Муха!
— Муха и есть.
— А сам-то ты кто? — щерился Заикин. — Думаешь, я тебе придумать не могу? Хочешь, придумаю? — В глазах у него таилась угроза. Трусливая, выжидающая, притворно хохочущая угроза. И восхищение в них было. Странно, но Серпокрыл с Заикиным были внешне чем-то похожи. Ничего общего в характерах, да и глаза разного цвета, у Серпокрыла черные, у Заикина карие, — а похожи, как братья. Даже Лазаревы, и те меньше один на другого похожи.
И Фомичева Серпокрыл не миловал. Заставлял по многу раз за смену взлетать на самую верхотуру — это же добрый восьмиэтажный дом! — требовал как можно реже касаться руками сваренных из железных прутьев шатких перил. А иногда и без лестницы заставлял обходиться — добираться до люльки на скобе элеватора, как на лифте. Не раз заставлял он его — но так и не смог этого добиться — соскользнуть с сорокатрехметровой высоты по ржавой, туго вибрирующей струне оттяжки.
— Технику безопасности соблюдаешь? — посмеивался Серпокрыл. — Или штаны между ногами прожечь боишься? Эх, Лопух…
— Серпокрыл, — все приставал к нему Фомичев, — а хоть один газовый фонтан у тебя был? Как это? Фонтан газа… Невидимый, что ли? На что он похож?
Серпокрыл посмеивался, отмахивался от него. Но однажды сказал:
— На солнце похож!
— На солнце?
— Именно! Его же зажгли, а давленьице такое, что огонь только в трех метрах от трубы. Вроде самостоятельно висит в воздухе, как солнце… Ну ладно, ладно, чего рот раскрыл? Принимай свечу, Лопух!
— А нефть? Какая она, по-твоему, нефть здешняя? Черная? Золотисто-коричневая?
— Красная!
…Как далеко видно с вышки! Просторище! Вогнутая чуть тундра, озерца, озерца бесчисленные по ней. Говорят, тут на каждого человека по семь озер приходится. И не такая уж она пустынная, вовсе не мертвая — тундра. Прячется, затаилась душа живая. Песцы, полярные куропатки, совы с бровями из перьев… Лемминги — мышки, похожие на крохотных кенгуру, — шныряют. А там, дальше, на горизонте, нет, за ней, за линией, как бы уже в небе просматривается, угадывается большая, бездонная вода. Обская губа, Тазовская губа… Море Мангазейское. А еще дальше сизые, оцепеневшие шельфы моря Карского… Плотный песчаный свей в прогалах снега и льда на берегу, белые медведи спят в ропаках, прикрывая лапой единственную демаскирующую точку, черную пуговицу носа. А Карское… Оно плавно переходит в сам Ледовитый. Айсберги в стаю сбились, чокаются, как бокалы. Гудит, стонет, мелко вибрирует по всем пиллерсам станок. Ветер с океана. Ветер… Ямал! По-ненецки — край света.
…Весной это случилось. Весной прошлого года. Настали уже ночи без темноты — белые северные ночи. Светло. И с каждым днем все светлее, светлее. Жутко даже поначалу было. Непривычно. Но в ту весну Фомичев бессонницей еще не страдал. Наворочается за вахту с элеваторами, труб натаскается до гудения в костях — спит как убитый. Заикин его в ту ночь растолкал, Муха то есть.
— Глянь-ка в окошко, Лопух! — со смехом умолял Заикин. — Глянь, не пожалеешь!
— Что там? Олени?
Фомичев поднялся, зевая, почесываясь, посмотрел в окно. Светло было там, за окном, это в три-то часа ночи, светло, как в тихий, чуть пасмурный день. Хочешь, книгу читать можно. Хочешь, контрольную по первобытнообщинному строю готовь… Прозрачное небо, тундра, и идут по ней в обнимку двое — Серпокрыл и Галя, Лазарева жена. Остановились. Целуются… Вообще-то Фомичев не первый раз замечал гуляющего по тундре Серпокрыла. Даже зимой тот прогуливался. Тем более сейчас, весной. Почти летом. Но раньше он прогуливался один..