Страница 7 из 18
До войны Женя мечтал поступить в Ленинградский университет, и вот мечта его сбылась: Андрей Павлович, известный академик, был и в единственном числе — как целый университет и читал ему, одному, полноценный курс лекций!
Увы, их занятия скоро закончились. В декабре Женю призвали в армию. Академик пытался что-то сделать, добиться отсрочки призыва, но ему быстро прислали взамен медсестру, сказав: «Мужчины сегодня нужнее на фронте».
— Какой я солдат, — говорил Женя, — даже шинели не нашлось мне по росту.
Между тем однажды он спас мне жизнь. Во время марша я нес за спиной на лямках шестнадцати килограммовую плиту от 82-мм миномета. Когда переходили по бревну узкую речонку, я, поскользнувшись, потерял равновесие и свалился в воду. Только чудом стальная плита не переломила мне позвоночник. Спас меня шедший следом Женечка, — этот высоченный парень с длинными руками мигом сложился вдвое, изловчившись сорвал с моих плеч лямки и в мгновение оттолкнул плиту.
Восстановив ряды, двинулись дальше. Выручили товарищи, с разрешения командира забрали у меня плиту, дали сухую тряпку — подложить под мокрую шинель, кто-то поменялся со мной шапкой. Вернулся я в казарму весь сырой и заледеневший. Сразу надел сухое белье, перемотал портянки, растерся докрасна полотенцем — и все обошлось. Случись такое еще пару месяцев назад…
Учился Женя хорошо. Он никого ни о чем не просил, старался сам дойти до всего, был скромен, предельно вежлив и отзывчив. Единственное, о чем он просил дневальных, — послушать в десять утра передачу «Поиск». В то тяжелое время радио взяло на себя благородный труд поиска пропавших — Женечка каждую неделю отправлял туда письмо и все ждал ответа. Вечером он спешил в Ленинскую комнату в надежде услышать по радио выступление ленинградской поэтессы Ольги Берггольц. Когда раздавался ее хрипловатый низкий голос, парень весь сжимался, на глазах выступали слезы. Однажды я стал одновременно и слушателем Ольги Берггольц, и свидетелем его душевного состояния. Поэтесса в тот вечер читала удивительные стихи! Я запомнил всего одну строфу:
Женечка одними губами повторял за ней стихотворные строки. В этот момент вошел комиссар. Подошел к Жене, обнял его:
— Сынок, нельзя плакать. Ты же солдат.
— Да, да, — ответил Женечка. И, как маленький, прошептал: — Больше не буду.
Между тем чем дальше, тем больше комвзвода не баловал Женечку, напротив, всякий раз старался его унизить. Если нас он наказывал одним нарядом, то Женечка за ту же провинность получал два. Он посылал курсанта на самые неприятные работы — чистить конюшни или отхожие места, причем в то время, когда все обедали, поэтому тот оставался голодным. Поговорили с комиссаром. Вроде бы Артур присмирел. Но потом опять взялся за свое. Теперь он изобрел новый метод издевательства: ставил того, кто, как он считал, провинился, по стойке «смирно» и читал ему лекцию, которая в основном состояла из ругани и хамства. Самое невинное в наш адрес: «Не трясись, курсант!» — любимое выражение Артура. Или: «Вы отрицательный элемент нашего взвода!» После столь унизительных экзекуций ты чувствовал себя пришибленным, долго не мог прийти в себя.
Особенно Артур разозлился на Женечку после произошедшей между ними стычки. Артур о чем-то спросил Женечку, тот начал отвечать:
— Я думаю…
Лейтенант взъярился:
— Кто вам разрешил думать?!
Курсант не выдержал подобного идиотизма:
— Я сам разрешил!
Услышав ответ курсанта, лейтенант осекся. Понял, что сморозил что-то не то, но признаться в этом даже себе не захотел.
В один из дней, когда мы вернулись со стрельбища и только собрались на обед, Женечка свалился на пол и несколько минут пролежал без сознания. В другой раз рота была на длительном марше — Женечка не прошел и половины пути, пришлось отправить его обратно в казарму.
Артур воспользовался этими случаями и написал рапорт на имя командира батальона об отчислении Женечки из училища и отправке на фронт рядовым. Командир батальона дал рапорту ход. Высшее начальство распорядилось иначе. Прежде всего оно запросило мнение врачей. Те объяснили случившееся с курсантом общим истощением организма, подорванного в блокадном Ленинграде, и недостаточным питанием в училище. Начальник училища распорядился ежедневно дополнительно выдавать Женечке из своего резерва стакан молока, сто граммов хлеба, тридцать граммов масла и три кусочка сахара.
Женечка часто отворачивался от нас, когда пил молоко или вторую кружку сладкого чая. В казарме, солдатской столовой и в бане все равны, так принято в армии, и Женечка предлагал поделиться с нами, но не помню, чтобы кто-то клянчил у него хоть полкусочка сахара. Через какое-то время, ближе к весне, он повеселел. Но полностью так и не оправился до самой отправки нас на фронт. На то была своя причина: никаких известий о родных он все еще не получил.
По мере того как таяла надежда, Женечка все чаще старался уединиться, стал более раздражительным, замкнулся на одной мысли — о родных, она не оставляла его ни днем ни ночью. Юра второй раз поговорил с комиссаром. Тот посоветовал не трогать парня:
— Что вы от него хотите, он совсем еще мальчик, и за короткое время пришлось столько испытать. Надо дать ему окрепнуть морально, физически. Главное, он не должен сломаться, присматривайте за ним, мало ли что бывает.
Я пытался понять, почему Артур больше всех невзлюбил Женю. Думаю, причина одна: Женя был истинный интеллигент. Во всем. Таких людей я много встречал среди ленинградцев, в отличие от москвичей, среди которых, увы, редки подобного типа люди. Говорю в порядке самокритики, я тоже москвич.
Расскажу о Шурке. Сам он был из казаков, хотя в училище держался собственной линии. Койка его была над моей. Поначалу он встретил меня ни так ни сяк. Я обратился к нему по-доброму: «Здравствуй». Он холодно ответил: «Мое». Я не понял, подумал: может, обижен, что я занял нижнюю койку? Но моей вины тут не было никакой: где кому спать, определил старшина. Предложил Шурке обмен койками, он отказался, вернее, никак не отреагировал. Отношения с ним налаживались трудно и потеплели внезапно. Мы сбрасывали снег с крыши казармы; Шурка, вроде бы крепкий, опытный парень, поскользнулся и полетел вниз с третьего этажа. Ему повезло, он угодил в огромный снежный сугроб. Но все-таки растянул ногу и больше недели пролежал в госпитале, я несколько раз его навестил.
Когда Шурка вернулся, чуть прихрамывая, и представил взводному бумагу об освобождении на две недели от строевой подготовки и стрельб, Артур назвал его симулянтом. Я встал на защиту, постарался объяснить лейтенанту, как все было. Он прикрикнул: «В армии не заступаться! Командир знает!» Но меня поддержал взвод.
После этого случая я стал замечать, что Шурка постепенно меняет свое отношение ко мне. Он подобрел, старался помочь там, где я не справлялся на занятиях. С первых дней в училище стало понятно, что с техникой я, как говорится, на «вы». Заметив, что мои неловкие пальцы во время сборки карабина не добираются и до курка, Шурка немало со мной повозился, пока у меня не стало более или менее хорошо получаться. После чего заставил меня поцеловать ложе карабина — в знак взаимной дружбы с оружием.
Мы часто беседовали с Шуркой, иногда он задавал вопросы, как бы проверяя меня:
— Почему в столице магазины набиты жратвой, а в станицах у магазинщиков — больше водка да папиросы? — Или: — Видел ты Сталина? Говорят, он маленького роста и рябой, не такой, как на портретах малюют.
Попробуй ответить честно на такие вопросы! Про Сталина я сказал так:
— Сталина я не мог видеть, мы жили в Харькове. Зато я видел всех украинских вождей — Косиора, Постышева, Петровского. В то время Харьков был столицей Украины, и на Первомайском празднике они стояли на трибуне. А я тоже там был, стоял на трибуне.