Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 12



Я, впрочем, не стремлюсь разжалобить никого списком несправедливостей. Тем более что пополняется он ежедневно – нужно бы добавить в него и поликлинику, к которой я приписан (там недавно появились два компьютера, на обоих распечатывают талоны статистического учета, без которых к врачу не попасть; а попасть к врачу можно, только отстояв очередь за талоном, – и надо ли говорить, что ведает талончиками злобнейшая мегера?).

Я просто хочу обратить внимание, что вполне себе милые, симпатичные, знающие страдание и сострадание люди (да, я уверен, что мегера из поликлиники дома – добрейшая бабушка, обожающая внука и дивно варящая компоты из ревеня) мгновенно превращаются в сволочей там и тогда, где и когда они начинают выступать от имени государства.

А когда они отрешаются от своей государственной ипостаси – с ними вновь вполне можно иметь дело: с теми же гаишниками у меня порой случались задушевные разговоры. Да и тот, последний, что хотел слупить с меня тысячу наличными за неправильный поворот, оказался несравненным болтуном. Сначала заявил, что считает всех журналистов виновными в развале СССР, однако потом выяснилось, что и развал России считает делом решенным (гаишник здраво рассуждал, что развал начнется с Дальнего Востока, где запрещают иномарки с правым рулем, вместо того чтобы вводить левостороннее движение), – в итоге сумма сократилась до пяти сотен.

И тетка в миграционной службе, которая угрожала милицией, – она, приняв документы, вдруг припомнила, что видела меня по телику вместе с Дибровым, и в итоге оказалась никакой не фурией, а симпатичной девушкой, которая рассказала мне, что «биометрические» загранпаспорта на самом деле никакие не биометрические, но что их делают в Москве, откуда и такие очереди, и что у четырнадцатилетней девочки с ФСБ действительно могли случиться проблемы, – если, например, у нее папа «по линии ФСБ» проходил. Словом, она честно пожаловалась на жизнь, покритиковала службу и даже успела состроить глазки.

И этому феерическому российскому перевоплощению, рядом с которым отдыхает чеховский надзиратель Очумелов, есть объяснение.

Студенту, изучающему социальную психологию, обычно уже на первом курсе рассказывают о так называемом стэнфордском тюремном эксперименте, проведенном в 1971 году американским ученым Филиппом Зимбардо. Эксперимент этот знаменит среди психологов примерно так же, как среди физиков – яблоко, упавшее на Ньютона (или как среди стрелков – яблоко, поставленное Вильгельмом Теллем на голову сына). Но даже если вы никогда не изучали социальную психологию, то, возможно, видели фильм «Эксперимент» Оливера Хиршбигеля – это о том же.

Суть эксперимента в том, что группу добровольцев, никогда не имевших проблем с законом, посредством жребия поделили на заключенных и надсмотрщиков и поселили в условную тюрьму, устроенную прямо на психфаке. Все участники эксперимента отдавали себе отчет, что это игра, все знали, что игра ограничена во времени, все были психически здоровы – и тем не менее практически мгновенно сделали сказку былью.

Перед началом эксперимента Зимбардо сделал для «тюремщиков» лишь одно заявление (прошу, прочитайте внимательно!): «Создайте в заключенных чувство тоски, чувство страха, ощущение произвола, того, что их жизнь полностью контролируется нами, системой, вами, мной, и у них нет никакого личного пространства… Мы будем разными способами отнимать их индивидуальность. Все это в совокупности создаст в них чувство бессилия. Значит, в этой ситуации у нас будет вся власть, а у них – никакой».

При этом Зимбардо не объяснял «тюремщикам», какие конкретно действия нужно предпринимать: они до всего дошли своими мозгами, начав на полную катушку и безо всякой условности кошмарить «заключенных» в камерах (и даже, если ничего не путаю, мочить в сортирах).

То есть абсолютно условная тюрьма на глазах наблюдателей превратилась в тюрьму безусловную. Более того, когда стэнфордский эксперимент повторяли, результат был неизменен. Те, кто назначался в тюремщики, начинали изводить тех, кто назначался в заключенные, потому что это давало им власть.

Или, наоборот, получение власти требовало издевательств.

Судите как хотите: важно, что эта штука работает с прогнозируемым результатом.

А вот теперь надо возвращаться из Стэнфорда на родину.

Я в развитии чувств к своей стране всякие фазы проходил.

И брежневского отчаяния, и горбачевских надежд, и революционного настроя, и – довольно часто – желания изменить систему путем локальных технических перемен (а вот хорошо бы, например, заменить гаишников видеокамерами или отменить вообще внутренние паспорта).

А теперь вижу, что дело не в плохих законах, не в садистских наклонностях правителей и уж точно не в коррумпированности госслужащих, с которой сейчас ведется столь же беспощадная борьба, что и при Екатерине II (и с тем же примерно результатом).



Теперь я понимаю, что изменить невозможно ничего: при этих размерах, при этих пространствах, при этих миллионах населения, при этой генетической (для интеллектуалов: меметической, то есть от слова «мем») памяти. Все равно: из деталей швейной машины, вынесенных с местной фабрики, собрать получится только автомат Калашникова, а другого производства в нашем городе нет.

То есть вариантов жизни под родными осинами существует три: либо быть надсмотрщиком, либо заключенным, либо – такое порой тоже дано – убраться из игры прочь, выкатиться на волю «трамвайной вишенкой» (по определению Мандельштама) и «жить в глухой провинции у моря» (по определению Бродского).

То есть свести свои контакты с системой к минимуму: не лечиться в больнице, не ездить на машине, не бывать за границей, вообще не высовываться, – уйти в вечное поколение «дворников и сторожей». Потому что в первых двух случаях выбор роли палача или казнимого, заключенного или надзирателя есть не результат личной воли, а дело случая, как и в стэн-фордском эксперименте: это подметил еще Галич, спев о том, как вчерашние вохровец и зэк пьют вместе водку. Раз никто ни в чем не виноват, то и каяться не в чем. И я даже думаю, что пресловутая русская душевность, большей частью выказываемая во хмелю, когда любой круг ада становится ближним, – это какая-то отчаянная компенсация за то, что даже и грех здесь совершаешь не по своей воле.

Вот так оно есть, и так оно идет, и так оно будет идти – нравится нам или нет, и если я пишу этот текст с определенной целью, то она такова: к этому надо быть готовым. К этому вполне кафкианскому и абсолютно русскому превращению людей в нелюдей – и наоборот.

И не спрашивайте, бога ради, можно ли этот порядок вещей изменить.

Про стэнфордский тюремный эксперимент, про его ход и результат я слышал и читал много раз.

Про эксперименты же по выходу из стэнфордского эксперимента мне ничего не известно.

Хотя, конечно, ужасно хотелось бы этот второй эксперимент наконец провести.

Моя трехгрошовая опера

Весь фокус не в том, что кто-то поднимает цены, а в том, что они сами растут. А растут потому, что знают: маленьких в России не уважают

– Люди-и-и-и! Вы что, сдурели-и-и-и? У-у-у-у-у-у-у-у-У-У-У!

Я ведь давно чувствовал, что однажды начну писать в тональности чуть истеричных нотаций Татьяны Москвиной.

Татьяна Москвина, если кто не знает, – петербургский публицист, или, по нынешней моде, колумнист, пафос колонок которой сводится, грубо говоря, к тому, что, в то время как жулики раскатывают на стометровых яхтах и жрут омаров, интеллигентный человек не может позволить себе чашки чая в кафе. Эта чашка ныне в Москве-Петербурге стоит примерно 100–150 рублей при себестоимости в трешку.

По деталям заметно, что Москвина разницу между пятидесятиметровыми и стометровыми яхтами представляет слабо (как и разницу между омарами и лангустинами), зато цены на чай и кофе в кафе – хорошо. Таков вообще удел многих журналистов, не связанных с миром глянца. Однако, в отличие от прочих журналистов, Москвина печет, как горячие пирожки, еще и книги своей публицистики, и – невероятное дело! – эти книги именно как горячие пирожки и расхватывают. Об этом мне шепнул ее издатель. Он же шепнул, что главная аудитория Москвиной – интеллигентные дамы из бывших. То есть предпенсионного возраста врачихи, училки, библиотекарши, оставшиеся доживать в советском логоцентричном мире, не принявшие эстетику глянца, но сохранившие представления о добре и зле. А Москвина так громко, кликушески вещает о добре и зле, что ее читают порой даже те, кто иметь бы яхты мог. И в этой правде, брат, – сила. Скажем, утверждение: для покупки стометровой яхты надо 100 раз продать душу дьяволу и спуститься ниже девятого круга ада – тоже кликушество, но, положа руку на сердце, разве вы не согласны?