Страница 2 из 12
Э-э-э, я что-то преувеличиваю? Заливаю? Некорректен в деталях? Тогда продолжим. Попробуем спрогнозировать, что же будет с Родиной и с нами.
Возьмем дороги. С дорогами все ясно: денег на них будет выделяться все больше (чтобы строящие их бизнесмены могли делиться с оккупантами), а дорог в России не будет. Зачем? Оккупированные к ухабам привыкли, а оккупанты будут ездить со спецэскортом по спецтрассам. Когда они не смогут проехать со спецэскортом (допустим, из-за пробок), они пересядут на спецтранспорт типа вертолет.
Или посмотрим на образование. Оно в России не изменится: образование будет российским, то есть обо-всем-и-ни-о-чем, но будет объявлено оккупантами «лучшим в мире», чтобы оккупированные не ворчали, а испытывали гордость за мудрый оккупационный режим. Правда, собственных детей оккупанты будут отдавать учиться в учебные заведения Рима – не век же прозябать на оккупированных территориях.
Или еще больной вопрос: жилищный. По мере улучшения качества домостроения в Риме оккупанты будут улучшать свои жилищные условия и в России, причем нередко – в компенсацию за российские грязь, пыль и дурное население – наместники будут устраивать себе куда лучшее жилье, чем свободные римляне. Оккупированным тоже дадут строиться и даже объявят об особых жилищных программах (это будет с помпой показано по оккупационным телеканалам), однако, как только оккупированные начнут жить действительно прилично, их жилье реквизируют в пользу оккупантов под предлогам расселения аварийных домов (вариант: запрещения строительства в природоохранной зоне).
И наконец, революция. Оккупанты будут постоянно твердить об ее угрозе («Граждане России! Не допустим пролития крови!»), однако революции не будет и так, поскольку в стране существуют только вымышленные партизаны.
К чему это все приведет? По моему мнению – абсолютно ни к чему. Может быть, к изменению формы, но не формулы. По такой формуле Россия жила после разгрома Псковской республики последние шестьсот лет, и все, что менялось – это стиль оккупационного правления, но не суть. Стиль мог быть жестоким и кровавым, как при Грозном, Ленине или Сталине, мог быть пышным, как при Елизавете, Екатерине или Путине, мог быть тоскливым, как при Николае I или Брежневе. Меняется интерфейс, но не программа.
И вот этот русский строй, когда ты либо оккупант, либо оккупированный (причем в лихую годину быстро переходят из одного состояния в другое), – он, по моему мнению, всех нас переживет. И самое глупое, что можно сделать, поняв его суть, – это пытаться его менять, и впрямь идя в партизаны. Потому что тут тебя уже не оккупанты в Шушенское или в Краснокаменск сошлют, тут тебя сами оккупируемые вскинут на вилы.
А потому, заметив щель между первыми и вторыми, самое приятное – поместить в этой щели диван, лампу с зеленым абажуром, перевезти библиотеку и, поплевывая в сторону и первых и вторых (во времена с либеральным интерфейсом это дозволяют и первые и вторые), расположиться уютно за писанием романа о собственной жизни и быть спокойным настолько, насколько я спокоен сейчас.
Ведь, согласно каждой странице этого романа, оккупация в России кончится, только когда русские наконец потерпят полное поражение в войне с самими собой.
Вот тогда Россия и станет свободной – от себя.
Мой личный план ГОЭЛРО
Сбылась мечта идиота: я вдруг оказался независим от большой корпоративной машины, внутри которой был одним из колес. Сделал то, о чем клерки, офисный люд так мечтают – и чего так страшатся
Полтора года назад офисные песочные часы упали и разбились (такое бывает, никто не виноват, возможно, случалось и с вами: песок рабочего времени еще сыплется, еще турникеты признают своим твой магнитный пропуск, – а тебе уже нет до этого дела. Можно днем пойти в пустой зал в кино. Или выпить с местной бомжихой пива, поговорить о маршрутах кочевий). Обычно это называется «свобода».
То есть со мной случилось то, о чем, будучи несвободным, мечтал я (и наверняка вы), пусть журнальное «вы» ныне не в ходу, оно с пометкой «устар.», ибо предполагает искренность пишущего, а также готовность читающего следовать его путем.
Впрочем, начистоту: после падения в свободу я не сделал ничего из того, о чем мечтал. Я даже не сходил в кино, а бомжиха куда-то исчезла. Ведь когда падаешь, хватаешься за то, что под рукой, и я схватился поначалу за то же, за что и все: за малодушие. То есть начал переговоры о новой работе, о новых песочных часах, где компенсацией за трату моей жизни был оклад, на который можно раз в три месяца покупать иномарку.
Я шел по нелюбимой мною за сходство с гипермаркетом Москве, готовился влезть в очередное ярмо и, злясь на самого себя, думал, что у меня нет четырех задниц для четырех иномарок в год. Мне хватает одной старой машины, которая ни разу не подводила и которая в нелюбимой мною Москве считается «немужской», но которую я люблю, потому что она реплика, стилизация под автомобиль из моего детства. Мы тогда жили далеко, у вгрызшейся в море скалы (местечко называлось Rochers Noir, Черные Скалы), а привязавшийся к нашей семье абориген привозил по субботам ящик мандаринов на машинке со смешным именем Deux Chevaux, «Две Лошадки».
В общем, воспоминание вызвало слезу, и я совершил первый поступок: прошел мимо распахнутой офисной двери. Не то чтобы круто развернулся, но тихо спустил на тормозах. Не ответил вовремя на письмо. Отложил встречу. Оставил себе двух лошадок из детства. И ощутил, что жизнь наливается смыслом, как ягода соком. Жизнь вообще обретает вес, когда приходится делать выбор. Между, допустим, обязанностью и удовольствием, или любовью и честью, или необходимым и внушенным. Я сделал, конечно, не выбор, а так – выборок: между старой машиной и новой. Но большинство оставшихся там, внутри капсулы, не могли и этого. При встречах они жаловались на рутину. Я кивал. Впрочем, мне сильно не докучали: я с легкостью отказался от тусовки, где живого бычка времени кромсают на гамбургер светской хроники. По вечерам у меня теперь были книги, фильмы и самоучитель французского языка.
Здесь, впрочем, можно и перевести дух (устар.). Я прочитал несколько восторженных текстов про дауншифтинг: некоторые были толково написаны про тех, кто смог сделать выбор, – но ни один не написан тем, кто сделал выбор сам. Потому что словесные шифры оставшихся и ушедших не совпадают.
У меня был знакомый, враз завязавший с потреблением спиртного – когда уже пошло, что называется, горлом. Он рассказал, что главная иллюзия алкоголика – в том, будто все его беды от выпивки. И вот он бросает пить, а ничего не меняется, и пейзаж за окном даже ужаснее, ведь протерли стекло.
Моей иллюзией было, будто наличие свободного времени приносит свободу – но оказалось, я убивал время, потому как не знал, на что свободу применить. Старая жизнь отпадала медленно, как корка с болячки.
Отпал, например, целый пласт того, что было важно для прежнего шифра и кода жизни: одежда. Мы поехали с женой на океан, в место, которое любили, там у друга был старый дом. Я побросал в сумку шмотки, в которых куролесил когда-то (стыдно вспоминать, да!) в Сен-Тропе и в Порто-Черво, включая двусмысленную (бессмысленную) косоворотку с вышитыми голыми девками, в которой однажды чуть не подрался с Флавио Бриаторе (в клубе Billionaire на Сардинии. Бриаторе – тип итальянца в расстегнутой до пупа сорочке, выставляющего мохнатую грудь напоказ, как девки – силикон: мы друг друга возненавидели сразу). Все это становилось ненужным. В старом разбитом «вольво» местная девчонка везла меня на урок серфа; я сидел, окруженный детишками, les gamins, – какие, к черту, майки от Maharishi, если через полчаса нужно сбрасывать все и вползать ужом в потрепанный гидрокостюм?! (Спортивная одежда – как правило, честнее обычной. Она сохранила функциональность, которую убила в обычной одежде мода, требующая обновлять гардероб дважды в год – чтобы не упали обороты производства вещей, у которых нет ни малейшего шанса выйти на пенсию по причине дряхлости. Вещи теперь умирают молодыми.)