Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 33



“Короче, академик, где она? У меня брачный сезон, нам с ней побазарить

надо”, — говорил Обезьяна, дергая МНСа за халат.

“Отстань, придурок”, — огрызался МНС, не церемонившийся с питомцами. “Из-за тебя мне все зарубили, я бы уже НСом был. Да! Поднатужился бы ты немного и стал человеком! Главное — стать человеком, а там... Там всегда можно выкрутиться. Ну, встань с пола”.

“Не встану... Ну, академик, ну не порть мне брачный сезон. Ну, она где?”

“На звезде!” МНС прошелся по кабинету. “Усыпили ее”.

Обезьяна похлопал ресницами. Стал тупо изучать линолеум и седые волосы на нем. Вдруг понял, что это — волосы МНСа, который успел поседеть за эти два-три года.

МНС подошел к нему, потрепал по голове. Протянул мандарин: “На, от этого не должно чесаться. Из теплицы. Ну что ты на меня так смотришь? Я голосовал против. Она подавала надежды. Да и болезнь фиговая. Ну, что я мог сделать? Я же просто человек...”

Обезьяна съел мандарин. Расшвырял кожуру по кабинету, плюнул на пол и ушел.

“Нет, я не хочу быть человеком”, — говорил себе Обезьяна, бредя от МНСа по снежной каше. “Я никогда не стану человеком”.

Ноги скользили, тело едва удержало равновесие.

“Я не стану человеком, потому что я стану Сверхчеловеком”, — громко сказал Обезьяна и улыбнулся солнцу своими гнилыми зубами.

Несмотря на решение стать Сверхчеловеком, он продолжал гордиться своим обезьяньим именем. Скорее, по привычке — как люди по привычке гордятся тем, что они люди. На вопросы об имени он отвечал:

— Я — Обезьяна, понятно? — и бил кулаком в тощую грудь.

Они сидели внутри телескопа, облокотясь на обломок линзы.

Телескоп был направлен на землю, от этого и не был виден снаружи. Последние служители обсерватории рассматривали землю.

Старлаб успел умыться подозрительной водой и теперь слушал музыку первой стражи. Боль от ушибов вытеснялась страхом: страх — лучшая анестезия.

Музыку первой стражи Старлаб знал с детства. С того времени, как впервые осознал себя, обитая рыбой в Большом канале. Садилось, покачиваясь в воде, мазутное солнце; долгое у-у-у плыло над городом. Остатки толпы рассеивались с берегов Канала, ныряли в квартиры, зарывались в простыни. Старлаб набирал воздуха и погружался. Вода смыкалась над ним, холодные потоки снизу щекотали живот. Он зависал между поверхностью в пятнах последнего света и дном, где уже шевелилась ночь. Музыка была слышна даже здесь. Руки и ноги покрывались гусиной кожей, мошонка съеживалась. Он видел, как над ним проплывает темное пятно лодки. Из лодки гигантским сачком вылавливали мусор. Когда лодка удалялась, он мог всплыть, судорожно набрать воздуха и снова вниз. И так — пока будет звучать музыка. Музыка первой, второй, третьей стражи. Остаться на поверхности он не мог. Будущий Старлаб был послушной рыбой и на музыку реагировал правильно.

— Да не потей, — похлопал его Обезьяна, — они сюда не лезут, у них своя работа.

— Ты их видел?

— Я ж в телескопе, академик! Я тут всех, меня никто. Я через ту линзу все, как собаки тебя пинали, ну слез, хотел вблизи, а ты их бах… Они там внизу, в мусоре жили. Там много кто живет, ну, эти, неуспевающие. Даже одноклеточные. С ними совсем противно, воняют, и потолковать не о чем.

Старлаб закрыл глаза и погрузился в плывущие строки Филословаря.

О б е з ь я н а — 90% человека. Используется для развлечений и исследований. Гераклит говорил: прекраснейшая обезьяна безобразна по сравнению с человеком, прекраснейший человек безобразен по сравнению с богом (см. бог).

Статьи “Бог” в Филословаре не было.

Музыка прервалась, обрезанная тишиной.

Старлаб медленно убрал ладони с ушных раковин.



— …книжки читаю, — шептал Обезьяна.

— Какие книжки?

— Какие на мусорках. Вон притащил. Мы же не люди, нам читать можно.

— Нам тоже можно, — сказал Старлаб. — Сами не хотим. Книги — разносчики микробов. После чтения — дезинфекция. И зрение. Книги для глаз — то же, что и сигареты для легких.

Сам Старлаб побыл обезьяной совсем недолго. Быстро прошел конкурс, экстерном — внутриутробный период, и через восемь месяцев очутился человеком.

Там же, в роддоме, ему присвоили первую академическую степень. Педиатр ощупал его, проник в горло холодной ложкой, спросил что-то из Платона. Родители с гордостью смотрели, как их чадо пускает пузыри и щебечет цитатами. Восемь месяцев внутриутробного чтения не прошли даром. “Молодец”, — сказал педиатр, шлепнул его по педагогической части тела и спрятал фонендоскоп в карман. Старлаб засопел и задрыгал ножкой. Через месяц он уже натирался маслом и делал разминку. Его готовили к конкурсу красоты среди юниоров.

Теперь, глядя на Обезьяну, Старлаб вспомнил себя в классе приматов. Он знал, что будет там недолго. Так объявил завуч, введя его в вольер. Обезьяны занимались своим делом: кто кусал парафиновое яблоко, кто снимал колготки и вычищал бякушки между пальцев, кто лепил уродиков из пластилина. Будущий Старлаб начал тихо лепить собачек, птичек и — свой давний замысел — Данаю, оплодотворяемую Зевсом. Поделка получилась такой красивой, что остальные обезьянки пришли в возбуждение. Они стали обниматься и фантазировать; понадобился отрезвляющий удар Зевсовой молнии. Будущего Старлаба электрошок не коснулся; напротив, его похвалили и сфотографировали с поделкой в руках. Через неделю во время мертвого часа он услышал пахнущий перловкой шепот воспитательницы: “На зачатие!” Он вылетел из одеяла и запрыгал за воспитательницей сквозь потную тишину мертвого часа.

Вот он в сатиновых трусах подходит к двери. Над дверью надпись: “Не беспокоить. Идет зачатие”. Лампочка внутри надписи подрагивает. Воспитательница подталкивает сзади ладонью: заходи, только тихо. Ладонь у нее тоже пахнет перловкой.

“Что я там буду делать?” — оглядывается Старлаб и мнет жесткие края трусов.

“Ты должен присутствовать при зачатии”.

“Я боюсь. Зачем присутствовать? Зачем зачатие? Я же уже есть? Или меня нет?” Он снова мнет трусы, не зная, куда деть сырые пальцы.

“Ты есть, но как человека тебя еще нет. Все шестнадцать лет тебя только готовили к тому, чтобы ты родился. Заходи и не бойся; они боятся не меньше тебя”.

Дверь открывается, надвигаясь прямоугольником страха. Он изворачивается, пытаясь укусить перловую воспитательницу. Успевает укусить палец, тяжелый, как початок кукурузы. Кукурузные зерна заполняют рот, он пытается выплюнуть, изо рта падает палец с мокрым обручальным кольцом. Он нагибается и видит, как палец медленно грозит ему.

Они сидели за стеклом.

Мужчина в тренировочном, женщина в халате с карманами. Сидели на кровати и смотрели на него. За ними на стене коврик с оленем и две фотографии с одинаковыми лицами. Цветным мужским и черно-белым женским.

“Здравствуйте”, — сказал Старлаб, стесняясь своей кожи в жирных муравьях страха.

“Здравствуй, малыш”, — сказали родители и поправили на себе одежду. Он даже услышал, как женщина сказала: “Я тебе говорила, галстук надо”. “Сама-то...” — начал мужчина, но махнул рукой.

“Сынок, ты...” — вдруг закричала женщина. “Ты обедал?!”

“Обедал”, — сказал Старлаб.

“Дура!” — взорвался мужчина. “Дура и есть дура. Забыла про три вопроса, вот один уже просрала; молчи сиди лучше… Сынок, тут у нас с матерью вопросы к тебе за эти годы накопились. Мы вот собирались все узнать, как тебя зовут. Потому что мама тебя все время Татуськой называла. Как, говорит, Татуська наш там рыбкой плавает, как он там зайчиком скачет? А вот хотелось бы знать, какое у тебя имя, чтобы мы тебе его дали”.

“Дурак, не слушайте дурака! Татуськино имя все равно же отберут, будет его по должности; сам вопросы профукал, а еще на меня!”

“Не учи меня, как вопросы сыну задавать!” — сказал мужчина и поправился: — Будущему сыну”.

Женщина утихла и закивала: “Будущему, все — в будущем”.

“Понимаешь, Татуська или как тебя, — продолжал отец, — ты вот нас видишь, а мы тебя — нет. Так вот зеркало устроено. Даже и не знаем, какой ты у нас будешь. На кого похожим будешь, чьи глаза, фигуру...”