Страница 20 из 33
Он стоял по ту сторону. Между нами мелькали птицы. Сквозь крылья я видела его длинные волосы, шишечку на конце носа. Белую мышь на узком горячем плече. Школьная форма, в которой он стоял сейчас, шла ему. Я провела рукой по себе. На мне была такая же.
“Зачем ты это сделал?” — спросила я, рассматривая пятна чернил на ладонях.
“Я хотел тебе помочь”.
“Разве ты не понимаешь, что ты мне можешь помочь только своей смертью?”
Я хотела сказать — “любовью”.
Он посмотрел на мышь на плече.
Снял ее, опустил в короб с кошками. Мышь обнюхала воздух и пристроилась между лап серой кошкой, поглядывая оттуда на меня, как из укрытия.
“Я согласен, если ты сохранишь их и монастырь”.
Теплые лучи пробивались сквозь щели в дереве. “Он еще не достроен. И не хватает еще двух”.
“Кого?”
“Мужчины и женщины”.
“Агафангел!”
“Что?”
“Давай станем ими”.
“Нет, мы не можем”.
Я подошла к нему. Расстегнув верхние пуговицы на его школьной рубашке, впилась губами в ключицы. Он закрыл глаза: “Обещай, что не тронешь монастырь”.
Обещаю...
Агония длилась недолго.
Я поднялась, натянула одежду. Стараясь не смотреть на зверей, пошла к выходу. Повернулась. По древнему женскому праву. Повернулась. Он лежал в углу. Ряса разорвана. Руки разбросаны в стороны. Изнасилованное солнце.
Под ногой всхлипнуло. Наклонившись, подняла раздавленный мандарин. Выкатился из чьей-то клетки. Сок тек по пальцам.
Спустилась по лестнице во двор.
— Собаки!
Они бросились ко мне. Ползли на четвереньках, высунув языки.
— Собаки! За успешное выполнение...
Запнулась, соображая, что эти подонки могли бы успешно выполнить.
Одна из собак, примостившись рядом, снова застучала на печатной машинке.
— ...выполнение заветов Платона, с этого дня вы награждаетесь... богом! Да, теперь у вас будет свой собственный бог.
Собаки смотрели на меня и пускали слюни.
— Он там... — махнула я в сторону деревянной рыбы.
На листке, вправленном в машинку, отстучало: “Он там”.
— Он умер, — сказала я.
“Он умер”, — напечатала машинка.
— Ы-ы-ы-ы-ы!!! Ненавижу! — закричала я.
“Всеобщее ликование”, — напечатала машинка. Сдвиг каретки, конец листа.
7
— Так мы получили своего бога, — сказал Боксер, закрыв записи. — И до сих пор не знаем, что с ним делать. Он настолько бесполезен, что мы его боимся.
— Что стало с тем монастырем? — спросил Старлаб.
— Об этом в дневнике ничего нет. Только батя нашего Матвеича рассказывал... Да, он там был, хотя плохо помнит... Мы же после каждой стражи почти все забываем. Для этого театр и держим, чтобы хоть что-то помнить! А так... Кому горло перегрыз, кого облаял, с кем поженился... Все в тумане. Просыпаешься утром, голова гудит. Да и у медуз то же самое. И у красавцев. Да... Вот отец Матвеича, он, говорит, в этот монастырь бегал. А потом он участвовал, когда реактор в Центре ядерной физики разбирали, и мать Матвеича там же таскалась, в результате родили мутанта. Ну, когда отец его получил облучение, он и вспомнил. Монастырь во всех деталях. Кроме места.
Жил-был Старлаб.
Детей у него не было, потому что он был сам себе ребенком. И бога у него не было, потому что он был сам себе богом. Маленьким, сутулым и не всемогущим, но все-таки богом.
Когда он родился человеком, их, новорожденных, повели в Музей искусств.
Музей был большим. Старлаб боялся, что там будет много картин, которыми заставят восхищаться. Но ни картин, ни статуй, ни других назойливых экспонатов в музее не оказалось. В зале Искусства Возрождения под стеклом лежала окровавленная тряпка. Экскурсовод сказал, что это копия тряпки, которой вытирали умирающего Рафаэля. Пока рассматривали тряпку, экскурсовод рассказывал, как умирал Рафаэль. Потом их повели смотреть копию простыни, на которой умирал Рембрандт. Простыня была мятой, темной, в золотистых пятнах мочи. Экскурсовод подробно рассказал о болезни великого художника и ответил на все вопросы экскурсантов.
Последним был зал современного искусства. Здесь было скучно. Большинство художников еще не успели умереть и оставить после себя потомкам смятые в агонии простыни и окровавленные полотенца. Пустые упаковки от таблеток, использованные шприцы не шли ни в какое сравнение с шедеврами художников прошлого. Некоторые живописцы, которые даже и не болели, попытались подсунуть пару своих картин. Но на них даже никто не смотрел. Поблагодарив экскурсовода, все бросились к выходу — ставить каляку в книге отзывов и пить в буфете заслуженный лимонад.
Старлаб замешкался. Его привлек большой экспонат в конце зала. Часть какого-то деревянного сооружения в разрезе. Внутри, в клетках и загородках, сидели скелеты странных существ. С хвостами, разных размеров. Старлаб подумал вначале, что это копии скелетов художников, и даже стал отгадывать, где чей.
Поискал глазами надпись. Став человеком, Старлаб еще не разучился бегло читать. Инсталляция “Ковчег”, прочел Старлаб.
Тут только он заметил рядом еще одного человека. Он был не из их группы, гораздо старше. Старлаб почувствовал, что мешает ему, и отошел. Постояв, направился к выходу. Человек стоял неподвижно. Выходя из зала, Старлаб оглянулся.
Посетитель опустился на колени и поцеловал дерево инсталляции.
— В театр?
Они все еще находились в подземелье, придавленные усталостью. Тварь спала прямо стоя, облокотясь о Старлаба и мелко вздрагивая.
— В театр? — повторил Старлаб.
— Да, в театр, — Боксер поднялся из-за стола. — А куда вас еще? В цирк, что ли?
Тварь вздрогнула и застонала во сне. Обезьяна рассматривал потолок.
— Или вы хотите наверх, там сейчас как раз стража красавцев?
Старлаб замотал головой.
— В общем, так, — сказал Боксер. — Пока мы вас посадим в наш театр. Все-таки вы оказали сопротивление, и мы обязаны…
Их тщательно приковывали к креслам.
— Вы не имеете права выбирать пьесу, вы обязаны смотреть то, что мы вам покажем, — бормотала старая тюремная собака в парике. — Во время спектакля не переговариваться, не ерзать, не кашлять, не разворачивать шоколад, не целоваться, не заниматься рукоблудием, не откусывать ухо, нос или перегрызать горло соседу… Бинокль не желаете?
Шевеля цепью, Старлаб поднес к лицу бинокль. Посмотрел на безобразную люстру. На разбитое лицо Обезьяны. На бесконечный черный воздух сцены.
На другом конце зала рассаживали стайку пойманных кошек. Слышалось сдавленное мяуканье. Кто-то шипел.
— Сейчас им сделают укол, — сказала собака в парике.
Старлаб видел, как пришла гардеробщица и загремела шприцами. Блеснула игла. Силуэты стали опадать, как проткнутые надувные кегли.
Две собаки, сутулясь, пронесли носилки в сторону сцены. Лицо лежавшего на носилках было накрыто серебристым пиджаком. Носилки исчезли в кулисах.
Люстра погасла; за кулисами, очнувшись, затарахтела цикада.
Густая афинская ночь вывалилась на сцену, как туша жертвенного козла. Стукнули о доски невидимые рога, ударили связанные ноги. Сейчас его обмажут медом и подвесят за нижнюю губу — покрываться золотым нарядом из сумеречных пчел, честных тружениц Аида. Ночь, время черного жертвенного козла.
Старлаб не удивился, узнав пьесу. Это была та же драма, которую читал в телескопе Обезьяна. Которую он сам начал читать в общежитии медуз.
Выходил, раздвигая ветви ивы, дежурный философ.
Спать! Всем спать! Приближается дежурный философ!
Он приближался, передвигая собачьими ногами по деревянной занозистой шкуре сцены. Маска с бородой. За его спиной гуськом вбегает шеренга учеников, закрыв глаза ладонями. Мы спим, мы спим, мы спим, мы спим… Убегают.
Сон наваливается на Старлаба, надавливая горячей пятерней на затылок.
“Спать! Приближается дежурный философ... О, злая, злая должность... Заставлять людей спать — в этом ли предназначение философа?”