Страница 49 из 60
— Твоя правда! — развеселившись, воскликнул я. И впрямь, Еву порой посещали очень здравые мысли.
Но тут она вспомнила про утку в духовке и всполошилась:
— Господи, ее же поливать надо, а то подгорит!
Утка благоухала так, что голова кружилась. Аромат становился все назойливее, как и надоедливая мелодия, которая била по моим барабанным перепонкам.
В таком смешении запахов и звуков работать было невозможно. И я, оставив бумаги, вышел из дому.
На веранде сидела Луцка, включив магнитофон на полную мощность. Лицо у нее было перемазано, ладонями и пальцами она разминала комок мягкой блестящей глины. Уже два года Луцка три раза в неделю посещала народную художественную школу. Я с удовольствием наблюдал, как она со своей полудетской страстностью обрабатывает бесформенный кусок глины.
И при этом шевелит губами.
Помогая себе даже губами, она, казалось, смаковала материал, проникала в самую его суть, от формы до души, готовясь вдохнуть ее в глину. Иногда я поддразнивал ее, подсмеиваясь над неудачными творениями (правда, ни один ученый не свалился еще на землю с неба, да и мастерами не родятся сразу), но и радовался тому, что в век научно-технических достижений, окружающих нас со всех сторон, а порой, сдается, и хватающих за горло (мы еще не научились молниеносно их осваивать), моя дочь занимается делом, в котором хранится тепло и естественная простота нашей земли. Славная девчушка. Общительная и веселая. Там, где она, смеху хоть отбавляй. И настойчивая. Если что не по ней, не отступится, пока не добьется своего.
— А не поубавить ли нам этот визг? — спрашиваю я, наклоняясь над ней и наблюдая за ее работой.
— А я люблю все, что можно слушать, — ответила она и без особой охоты, не спеша обтерев руки о мокрую тряпку, щелкнула клавишей магнитофона, а заодно, раз уж ее оторвали от работы, потянулась за персиком. Высасывает его сок.
— Еще немного — и никакая печь для обжига уже не потребуется, — заметила она, отерла ладошкой лоб и протянула мне персик.
Я отказался, сославшись на то, что кондитеры не любят конфет, а свою порцию я съел еще утром. И принялся разглядывать кукол и другие Луцкины изделия, выставленные, а вернее — сваленные на полочке. У Замарашки глаза были сделаны из слив, нос из маленького яблочка, щеки из персиков, а волосы — из вишневых листьев; пузатый коричневый кувшин, вазочка, зеленая, как молодой тростник (зелени я бы поубавил, но молодость падка на все броское). Беру грушу восковой спелости, верчу в руках.
— Эта тебе удалась. Так бы вот и вонзил в нее зубы.
— Ну еще бы. Ты ведь известный лакомка, — произнесла Луцка со своей веселой ухмылочкой.
Однако похвала доставила ей радость. Она повернулась ко мне. На носу у нее веснушки. Но эти мелкие, там-сям рассеянные точечки, следы солнечных поцелуев, совсем не портят ее. Наоборот, мне они очень даже нравятся. (Еще бы, это единственное, что ей досталось от меня, ведь во всем остальном она вылитая Ева.)
— Люблю поесть, что правда, то правда. Но только что-нибудь стоящее, сама знаешь. А над чем ты трудишься сегодня? Что это будет?
— Блюдо.
— Здорово. И наверняка оно получится не таким плоским, как этот паяц. Не терплю ничего бесплотного. Воротит меня от всего такого, ничего не могу с собой поделать.
Это я хочу ее поддеть, разглядывая вытянутую фигурку с острым, угловатым лицом и с дудочкой, приклеенной чуть ли не к самым губам.
— Не узнаешь? Это Крысолов[2].
— Крысолов, который смеется? (Губы Крысолова растянуты в широкую довольную улыбку.)
— А ты заметил?
— Это за километр видно.
Она посерьезнела. И сразу превратилась в юную пятнадцатилетнюю женщину (Луцке сейчас пятнадцать и есть).
— Он ведь всех крыс увел. Хорошо сделал свое дело, и от этого у него славно на душе, хоть он и некрасивый. Он же в этом не виноват. Ведь правда?
— Пожалуй, если эту историю толковать по-твоему, — соглашаюсь я. — И ты считаешь, что он должен быть некрасивым?
— Да, мне так кажется.
Мнение свое отстаивает, это неплохо. Хоть и хлебнет за это в жизни. Ну и что? Чистая совесть и доброе сердце все возместят сторицей. Тем более в искусстве, коли уж решила им заниматься. Ведь искусство, которое честно относится к жизни и служит человеку, — это искусство творцов.
Рассуждая так сам с собой, я искоса поглядываю на Луцку (она уже снова увлеклась работой) и твержу себе: славная добрая девочка! (Само собой, я горжусь ею.) Но еще глупышка. Сидит в своем длинном просторном балахоне, из-под которого видны только ее голые, в красивом загаре ножки. У нее уже начала набухать грудь, и она смущается этого. Тщетно я советовал ей читать Шрамека[3] и повторять за ним следом: «Со вчерашней поры я другая, зреют на мне гроздья винограда». А когда я прибавил: «Скажи маме спасибо, что в нее пошла», она даже рассердилась. Вздрогнула, словно ее крапивой стегнули, и зарделась как роза.
В дверях вновь появилась Ева, прижимая к боку небольшую квашню; на сей раз она мешалкой взбивала тесто.
— Вы оба здесь? Забыли, что собирались пораньше на речку? И никто не вызовется мне помочь?
Я вызвался (пожалел Луцку — сам не люблю, когда меня отрывают от работы).
Уходя, я услышал за спиной чмоканье, куда более приятное, чем в деже. Оглянувшись, убедился, что Луцка, округлив губы и вытянув запачканные глиной пальцы, посылает мне воздушный поцелуй. И подмигивает. Глаза у нее веселые и блестят, как умытая росой трава. Ах, хитрющая лиса-плутовка. Умеет подольститься!
Немного погодя, отдуваясь и обливаясь потом, я снова вернулся в комнату. Там, развалясь в кресле, сидел Томек и делал вид, что сосредоточенно следит за перипетиями героев телепередачи. Но взгляд его был неподвижен и пуст, парня явно не волновало происходящее на экране. Телепередача служила лишь ширмой, ограждавшей его одиночество, которое именно сейчас было ему важнее всего. Я понял это и не стал нарушать молчания.
Но Ева повела себя иначе. Заглянув к нам, она сразу же накинулась на Томека:
— Да что это с тобой? Вот незадача! Вчера ты с этой… — Она не договорила. — Ты у нее был?
Удар нанесен точно. Томек поднял было голову, но тут же и опустил. Собирался с силами, как боксер, потерявший равновесие. По-видимому, решив, что нет смысла ходить вокруг да около, искренний паренек отважно признался:
— Выгнала она меня.
Однако головы так и не поднял — покраснел до корней волос.
— Это мы с мамой поняли еще утром. Ничего, не расстраивайся! — Я попытался подбодрить парня.
— Удрала от меня, — признался Томек.
— Как это — удрала?
— Поначалу вроде все было хорошо, а потом там появился парень постарше, ее знакомый. Они потолковали о чем-то, и она мне сказала, что ей нужно уехать. И они уехали — в новом красном «фиате».
Мужская гордость Томека страдала, он был оскорблен до глубины души.
— Ну, этого от нее можно было ожидать. Экая тварь! — отвела душу Ева. — А ты будь доволен, что уехала. Если бы у тебя был «фиат», она бы смоталась на «фольксвагене» или «саабе».
— Эти маневры ты проиграл! Но только маневры! Экая важность, голубчик! Я рассказывал тебе историю с Итальянкой?
— Из-за которой ты научился нырять? — Томек оживился, на лице у него появилась улыбка.
— Голову даю на отсечение, что и ты кое-какую пользу для себя извлек.
Ева молчала, но по лицу ее разлилась мягкая, почти счастливая улыбка.
Через полуоткрытые двери было слышно, как в духовке шкварчит и брызжет горячим жиром утка. Во всем доме воцарились теперь мир и покой.
Выглянув в распахнутое, но затененное окно, я в беспокойстве взглянул на небо. Все еще голубое, оно слегка потускнело, тронутое легкой дымкой. Далеко, где-то позади Ржипа, краешек неба словно покрылся пеплом и сделался серым.
Приблизительно через полчаса — Ева как раз накрывала на стол — сквозь звяканье приборов и тарелок послышался глухой далекий рокот.
2
Крысолов — герой поэтического произведения В. Дыка (1877–1931), написанного по фольклорным мотивам.
3
Шрамек, Франя (1877–1952) — известный чешский поэт.