Страница 26 из 112
И Клопшток снова принялся читать стихи, лишь спросив предварительно:
— Вы знаете оду «Мое отечество»?
Лессинг рискнул усомниться:
— А так ли необходимо это провозглашать? Неужели нашего собственного примера недостаточно?
— Привычки, эти священные коровы, разлеглись в наших тесных улочках, а нам уж и согнать их нельзя, чтобы расчистить дорогу? Даже в нашей почтенной гимназии к немецкому языку относились столь презрительно, что мы за шесть нескончаемых лет не узнали о немецкой грамматике ровным счетом ничего. Ничего! Кто нам сказал хотя бы, что некогда существовал древневерхненемецкий язык, за ним — средневерхненемецкий и наконец новый, коему положил начало Лютер? А как возникли эти древние верхненемецкие языки? Что это — искусственные образования, поэтические наречия? Сплошные вопросы!
— В поэме «Скакун» Гуго Тримбергского есть несколько стихов, так, лишь отрывки — я спишу их вам, как только вернусь в Вольфенбюттель, — в которых содержится совет заимствовать все лучшее из «местных говоров», то бишь, из немецких диалектов, — ответил Лессинг. — Если не ошибаюсь, там сказано, причем весьма архаичным слогом, что в этом деле «тот верно поступает», кто делает его искусно и «меру соблюдает». Для меня это служит доказательством того, что немецкий литературный язык, так называемый верхненемецкий, следует рассматривать как выборку из диалектов Германии; по крайней мере, наши писатели прежних поколений воспринимали и развивали литературный язык именно в свете этих представлений.
Клопшток остановился, опустил голову, в задумчивости поднес ко лбу палец левой руки, а затем произнес:
— Да, пришлите мне эти стихи! Как славно иной раз бывает снова задуматься над великими идеями развития!
— Я хочу вам также послать три первые песни вашей «Мессиады» на итальянском языке, — добавил Лессинг. — Поскольку во время моего путешествия по Италии я познакомился с переводчиком, у меня есть все основания рассчитывать на получение следующих частей великой поэмы.
— Какая приятная новость! — воскликнул Клопшток. — Перевод, о котором я и не подозревал!
Когда же пришла пора прощаться, один назвал другого «о, благородный Лессинг», а тот его «дорогой мой Клопшток», что явно свидетельствовало об искреннем, без тени взаимной зависти, почтении друг к другу.
В Вольфенбюттеле Лессингу было дозволено наконец, после стольких лет, покинуть свой проклятый замок и вместе с семьей переехать в так называемый дом Бёрнера, расположенный в непосредственной близости от дворцовой площади. Лессинг когда-то был здесь, и дом показался ему достаточно просторным, однако для большой семьи, да еще с непоседливыми детишками, он был тесноват. Лессинг решил на первое время поступиться собственными удобствами, оставив пока в замке свои личные вещи, книги, журналы, письма, рукописи.
Хуже было другое: выяснилось, что выданные ему авансом деньги утекли, как вода сквозь пальцы. Поскольку Ева, по его совету, не привезла с собой никакой мебели, он был вынужден покупать самое необходимое, вещь за вещью, на всевозможных распродажах. Между тем он продолжал посылать деньги и своей больной матери, чтобы она ни в чем не нуждалась.
Так что вечерами, когда дети спали, он сидел вместе с Евой за столом и чаще, чём ему бы того хотелось, занимался денежными подсчетами, пытаясь свести концы с концами. Однажды он, смеясь, сравнил себя с Фрицем и Энгельбертом, которые регулярно упражнялись в счете и письме под присмотром кантора Штегмана; избавившись от необходимости преподавать эти предметы, Ева и Готхольд могли, таким образом, учить детей более сложным наукам — латыни et cetera…
— У меня все — как у милого Фрица, — весело сказал Лессинг. — Поначалу я учил цифры, теперь приходится иметь дело с числами. Но в моем случае это, безусловно, шаг назад. А между тем ты даже представить себе не можешь, как я счастлив, несмотря ни на что. Ты рядом, и любая задача кажется мне разрешимой. Как тебе нравится этакое безрассудство? — И, не дождавшись ответа, добавил с улыбкой: — Если же станет невмоготу, я добьюсь повышения своей пфальцской пенсии.
— Как будто это так просто!
— Вот увидишь, все получится. Вода камень точит. Письма ведь пока еще никто не отменил.
Но Ева знала, что говорила. Она была уроженкой Пфальца и предвидела немалые трудности на пути Лессинга.
Курфюрст Пфальцский и его всемогущий министр финансов барон фон Хомпеш завидовали правителям различных, нередко еще более мелких немецких государств не только потому, что там имелись известные театры, но и потому, что все великие мужи жили где угодно, только не в Мангейме. Клопшток обосновался в Гамбурге, Виланд — в Веймаре, а Гердер и Лессинг — аж в Бюккебурге и в Вольфенбюттеле. Подумать только: в Вольфенбюттеле, в Бюккебурге!
А посему в Мангейме выстроили театр, которому не доставало лишь актеров; затем в Вольфенбюттель, к самому знаменитому из великих мужей, отрядили книготорговца Швана, каковой и не подозревал, что в предстоящей затяжной шахматной партии ему по-настоящему ведом лишь первый, самый незначительный ход. Шван доставил в Вольфенбюттель свидетельство — красиво оформленный, украшенный золотом диплом, удостоверявший, что Лессинг избран действительным членом пфальцской Академии наук. Ему назначалась пенсия в сто луидоров при условии, что раз в год он будет ненадолго приезжать в Мангейм для участия в заседаниях Академии. После того, как книготорговец Шван воздаст эти, пока лишь формальные почести, ему поручалось по всей форме пригласить Лессинга в Мангейм и заодно упросить его употребить весь свой авторитет среди актеров и актерских трупп на то, чтобы новый мангеймский театр, который по примеру его знаменитого предшественника собирались назвать «Национальным театром», обрел своих исполнителей.
Наконец-то Лессинг почувствовал, что признан. Но за дополнительное задание он взялся с большой неохотой.
— Меня охватывает ужас, — пожаловался он Еве, — при одной лишь мысли о том, что опять придется иметь дело с театром.
В конце концов при помощи Лессинга Мангейм залучил к себе лучших после труппы Экхофа актеров — труппу Абеля Зейлера, к которой принадлежала и несравненная госпожа Гензель.
В середине января 1777 года, заручившись согласием жены, Готхольд Эфраим Лессинг отправился по заснеженным дорогам в Мангейм. Престарелый герцог Карл предоставил ему отпуск.
В Мангейме Лессинг отыскал старых и обрел новых друзей и почитателей, и среди них — Мюллера-живописца, который принадлежал к окружению Гёте, был также не чужд литературного творчества и написал своего «Фауста». Наконец, специально из Дармштадта, а это составляло добрых три часа езды, прибыл славный Клаудиус вместе с Мерком.
— Скажите-ка мне, любезный Клаудиус, кто такой Мерк, чем он занимается? — прошептал Лессинг на ухо другу.
Но Клаудиус только рассмеялся.
— Мы можем говорить вслух. Моего спутника это никак не заденет. В настоящее время он — военный советник в Дармштадте, но вы его знаете скорее как бывшего издателя «Франкфуртских ученых известий», в которых сотрудничали Гёте и Гердер.
— Ах, Гердер, что за человек! — громко воскликнул Лессинг.
— А Гёте? Хе-хе! Зря вы его недооцениваете! Мы с ним друзья детства, — произнес Мерк и, улыбнувшись с видом превосходства, продолжал: — Когда он накропал своего «Гёца», я ему сказал: «Хе-хе, издай-ка эту штуку! Вообще-то она никуда не годится, но все же издай ее! Если ее переделывать, она, может, и изменится, но лучше наверняка не станет».