Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 188

— Почему не говоришь о Шолохове, фашистская морда? Он же, блядина, уже у нас сидит, И сидит крепко. Контрреволюционный писака, мать-перемать, а ты его покрываешь?

Доведённый до отчаяния, писатель снова обратился к Сталину.

«У меня убийственное настроение. Я боюсь за свою участь. За время работы над „Тихим Доном“ против меня сумели создать три крупных дела… Всё время вокруг моего имени плетутся грязные и гнусные слухи».

«Письма к Вам — единственное, что написал с ноября. Для творческой работы полтора года вычеркнуты».

«За пять лет я с трудом написал полкниги. В такой обстановке не только невозможно работать, но и жить безмерно тяжело…»

В таких невыносимых условиях гениальный писатель заканчивал великую эпопею «Тихий Дон».

Реакция Сталина, как всегда, была решительной и, главное, конкретной. Из Москвы на Дон отправилась комиссия во главе с М. Шкирятовым. Этот строгий человек в течение многих лет занимал пост верховного судьи в партийных делах. Метод его работы был предельно жестким… Шкирятов пришёл к выводу, что недруги стараются любыми средствами скомпрометировать писателя и своими бесконечными интригами не дают ему работать.

Обстоятельный доклад комиссии Шкирятова обсуждался на заседании Политбюро. Итоги подвёл сам Сталин:

— Великому русскому писателю должны быть созданы хорошие условия для работы!

Благодаря этому Михаил Александрович успел до войны с Гитлером завершить свой замечательный роман.

Судьба Б. Л. Пастернака — пример того, как коверкается жизнь человека в интересах сильных мира сего.

Пастернак — первая ласточка диссидентства, только не добровольного, а насильственного, принудительного. Поэт имел несчастье попасть в поле зрения хитроумной «тётки», она заботливо взяла его на колени и принялась утучнять славой, готовя его на роль страдальца за права человека, подлинного страстотерпца от бесконечных козней советской власти. При этом совершенно забывалось, что перу Пастернака принадлежат пламенные поэмы «Лейтенант Шмидт» и «1905 год». Его усиленно подавали (создавали имидж), как застарелого противника власти Советов, искренне убеждённого в том, что для того, чтобы публиковать заведомо слабые сочинения, необходимо разрушить до основания великую державу.

Тревожные предчувствия одолевали Пастернака на протяжении почти всей жизни. Ему казалось, что в его судьбу постоянно вмешивается какая-то неведомая, но исключительно властная сила. Поэт стремился жить спокойно, наслаждаясь только творчеством. Однако ни спокойствия, ни наслаждения никак не выходило — что-то мешало постоянно. Не помогало и полное затворничество на роскошной писательской даче в одном из самых очаровательных уголков зелёного Подмосковья.

Судьбу поэта почему-то с самого начала покрывала некая дымка, предназначенная для создания загадочности, почти таинственности. Усиленно выпячивался его отец, преуспевающий художник, и полностью замалчивался дед, одессит, служивший кантором в синагоге. В семье кантора исповедовался хасидизм, и с благоговением произносилось имя основателя этого изуверского течения Баал Шем Това. Затем настал черёд восхищения бешеной деятельности Ахад Гаама, тоже одессита, ожесточённейшего соперника самого Т. Герцля.

Потомки кантора одесской синагоги сумели вырваться из «черты оседлости» и основательно выварились в котле столичной жизни. Как раз из таких и состояла основная масса так называемой русской интеллигенции.

«Закон написан в сердцах евреев!» — наставлял своих единокровцев неистовый Ахад Гаам.





Русская интеллигенция напоминала болото, упорно осушаемое, однако всё равно достаточно мшистое, трясинное: превосходная почва для разнообразных махинаций деятельной и небрезгливой «тётки».

Дымка на судьбе поэта порождает множество вопросов.

В частности, до сих пор нет толкового объяснения вражды к Пастернаку со стороны заслуженной стукачки Лили Брик. Поэт всю жизнь симпатизировал Маяковскому, посвящал ему свои стихи (например, «Мельница»), но всякий раз перед ним стеной возникала властная фигура московской Мессалины, чья власть над подкаблучником Маяковским была неодолимой. Совершенно дикий случай произошёл в последнюю новогоднюю ночь, которую суждено было отпраздновать Маяковскому. У него в Гендриковом переулке собралась компания друзей. Туда незваным гостем вдруг заявился Пастернак. Разгневанная Лиля Брик потребовала, чтобы «Володичка» вытолкал гостя взашей.

Что вызвало её ярость? Уж не разузнал ли что-то Пастернак о сучьей деятельности этой дамочки и не собирался ли по-дружески предупредить хозяина квартиры? (Через 14 недель сердце Маяковского было пробито пулей.)

А необыкновенный ажиотаж вокруг Пастернака на Первом писательском съезде? Борис Леонидович испытывал вполне понятную неловкость. Уж он-то знал, что и в зале, и за стенами зала имелись подлинные мастера! А — вот же…

Затем этот подчёркнуто пожарный вызов в Париж, на конгресс. Ехать он не хотел — его послали. Он отказывался выступать — его заставили. Он поднялся на трибуну и произнёс совершенно бесцветную речь, сказав: «Поэзия всегда остаётся той, превыше всех Альп прославленной высотой, которая валяется в траве, под ногами, так что надо только нагнуться, чтобы её увидеть и подобрать с земли».

Участники конгресса были разочарованы его выступлением (в самом деле, стоило ради этого срочно требовать человека из Москвы!). Однако сам Пастернак остался доволен. Ему удалось извернуться и не затронуть ни одной из политических тем.

На протяжении всей жизни Пастернак стремился писать прозу (как Пушкин и Лермонтов). Будучи человеком здравого ума, он всё же понял, что ни «Повести Белкина», ни «Тамани» ему создать не удалось. Много сил вложил он и в «Доктора Живаго». Но… выше головы не прыгнешь! Поэтому достойна изумления вся мировая вакханалия, поднятая вокруг заурядного романа, а особенно Нобелевская премия. Здесь слишком зримо торчали уши осатанелых антисоветчиков, избравших Пастернака в качестве ритуальной жертвы.

Поражает обречённость в судьбе поэта, давнишняя намеченность его к закланию во имя «демократии» и «прав человека». Разве не ради этого вдруг зачастила в СССР баронесса М. И. Будберг, старый, заслуженный деятель сионистской «закулисы», и всякий раз она стремилась в Переделкино, к Пастернаку? В том же свете следует рассматривать и неожиданное появление рядом с больным затюканным поэтом молоденького А. Вознесенского, шустрого вьюноши, вдруг объявившего себя его учеником. Пастернак упорно отказывался от чести слыть Учителем этого прилипчивого сикофанта. Наконец он не выдержал и затопал ногами на некоего Льва Озерова, переводчика:

— Да что вы мне навязываете этого Андрюшу? Учитель, Учитель… Не я его Учитель, а Безыменский!

Наконец печальная история последнего сердечного увлечения состарившегося поэта.

Избранница Пастернака, в отличие от сахаровской, выглядела привлекательно. Но за ней тянулся слишком грязный «хвост»: эта шустрая дамочка отбыла лагерный срок за спекуляцию валютой. Под умелыми чарами обольстительницы старик, живший на даче анахоретом, мгновенно сомлел и раскис. Прелестная уголовница могла им вертеть, как только ей заблагорассудится. Недаром как раз в эти дни в критической статье, напечатанной в журнале «Октябрь», тревожно указывалось на «оскудение духовных ресурсов» поэта и заключалось: «Пастернак приносит в жертву форме любое содержание, не исключая разума и совести»… Продолжал вертеться в Переделкине Андрюша Вознесенский, всё гуще роились зарубежные корреспонденты, всё чаще наезжала из Лондона многоопытная Мура, баронесса М. И. Будберг. Остерегаясь открытых встреч с растолстевшей баронессой, Борис Леонидович, вроде бы искусно заметая следы, устроил застолье с гостьей из Англии на квартире своей очаровательницы.

Можно представить, как усмехалась коварнейшая «тётка», наблюдая за неуклюжей конспирацией поэта!

Пробил час, и подруга с уголовными наклонностями оказалась на Лубянке. Туда же пригласили и Пастернака. Старик пережил несколько унизительных часов. Первым делом, естественно, расспросы, протоколы, подписи (внизу каждой страницы). Затем последовало тыканье носом в сокровенные дела. В частности, в руках следствия оказалось многое из того, что он упорно скрывал и прятал, доверяя только той, кому принадлежало его сердце. Состояние было словно у нашкодившего кота. Для «тётки» не существовало никаких секретов. И зря он изощрялся в конспирации: за ним следили постоянно, фиксируя с близкого расстояния каждый шаг, каждое слово, каждое движение.