Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 113



Но положение отца было еще не так ужасно в сравнении с его собственным. Дом на Гоуэр-стрит постепенно пустел, обстановка таяла, и Чарльз то и дело был вынужден бегать в ломбард. В первую очередь туда отправилось самое заветное его сокровище — книги; за ними последовали стулья, картины, столы, каминный прибор, столовая посуда и так далее, пока всей семье не пришлось ютиться в двух комнатах с голым дощатым полом. Видя, в каком ужасном положении они находятся, дальний родственник миссис Диккенс и бывший ее чатемский и кэмденский квартирант Джеймс Лемерт[14], ныне хозяин фабрики ваксы, предложил Чарльзу работу у себя на складе с жалованьем шесть шиллингов в неделю. Такой поворот событий вполне устраивал родителей юнца; большего удовлетворения, думалось Чарльзу, они бы не выказали и в том случае, если, отличившись в средней школе, их сын готовился бы теперь поступить в университет. Фабричка находилась у Хангерфорд Стэрс, в том районе Лондона, который несколько лет спустя был снесен, уступив место вокзалу Чаринг-Кросс и мосту Хангерфорд. Склад помещался у самой реки в ветхом, грязном строении, кишевшем крысами и пропитанном затхлым запахом гниющей древесины. «Моя работа, — писал Чарльз, — состояла в том, чтобы запечатывать банки с ваксой. Сначала кладешь листик вощеной бумаги, прикрываешь его другим — синим, завязываешь шпагатом, а бумагу подрезаешь кругом, да покороче, поаккуратнее, пока банка не примет такой же щеголеватый вид, как аптечная баночка с мазью. Когда набиралось нужное количество баночек, достигших подобного совершенства, на каждую следовало наклеить заранее отпечатанную этикетку и потом приниматься за новую партию». На первом этаже этим занимались два-три других подростка, которым платили еще меньше, чем Чарльзу. «В понедельник утром, когда я впервые пришел на работу, один из них, в рваном фартуке и бумажном колпаке, поднялся наверх, чтобы научить меня обращаться со шпагатом и завязывать узелки. Звали его Боб Феджин; это имя много лет спустя я позволил себе использовать в „Оливере Твисте“.

В царстве ваксы Боб Феджин был единственным проблеском света: он обращался с Чарльзом как с «юным джентльменом», заступался за него перед мальчишками, изредка играл с ним и ухаживал за юным джентльменом во время тяжелого приступа колик, знакомых Чарльзу еще с младенческих лет. «Я испытывал тогда такие страдания, что мне устроили в конторе временное ложе из соломы в той обшарпанной нише, где я работал, и я полдня катался по полу от мучительной боли, а Боб менял грелки — наполненные горячей водой порожние пузырьки из-под ваксы, которые он прикладывал мне к боку. Постепенно мне стало легче, а к вечеру все совсем прошло, но Бобу (он был намного старше меня и выше ростом) не хотелось пускать меня одного домой, и он вызвался меня проводить. А вдруг он узнает, что каши живут в тюрьме? Никогда! Я был слишком горд. Под разными предлогами я пробовал от него отделаться, но Боб Феджин по доброте душевной и слушать ничего не желал. Тогда я сделал вид, что живу у моста Саусварк на стороне Серри, и распрощался с Бобом у подъезда какого-то дома. На случай, если он вдруг обернется, я, помнится, для пущей убедительности постучался в дверь и, когда мне открыли, спросил, не здесь ли живет мистер Роберт Феджин».

Когда все это происходило, домом маленького Диккенса была тюрьма Маршалси. Ни единая душа не пожелала воочию убедиться в достоинствах учебного заведения миссис Диккенс, и, прожив на Гоуэр-стрит шесть месяцев, она забрала с собою домочадцев и в марте 1825 года перебралась в новую резиденцию — тюрьму[15]. Ее муж по-прежнему получал от морского ведомства жалованье — шесть с лишним фунтов в неделю, кредиторы в тюрьме не тревожили — словом, это было куда более приличное существование, чем за последние несколько лет. Фактически семья, можно сказать, получила возможность снова встать на ноги, так что глава ее и не пытался вернуть долг, за неуплату которого был арестован. Чарльз и Фанни, собственно говоря, в тюрьме не жили, но каждое воскресенье Чарльз заходил за сестрой в Королевскую музыкальную академию, и они проводили выходной день с родителями. Первое время мальчик снимал каморку в Кэмден-Тауне у «престарелой дамы, находившейся в стесненных обстоятельствах». В один прекрасный день эта старая леди, едва не заморившая своего жильца голодом, стала известна читателям под именем миссис Пипчин из «Домби и сына». Так безрадостно жилось у нее мальчику, что он, наконец, пришел к отцу и взмолился о помощи, после чего ему подыскали мансарду на Лант-стрит в Саусварке, недалеко от тюрьмы. Жильцы здесь постоянно менялись, «как правило — исчезая ночью, чаще всего — накануне того дня, когда предстояло платить за квартиру». Семья хозяина относилась к Чарльзу с большой добротой, ухаживала за ним во время очередного приступа болезни и заслужила тем самым место в «Лавке древностей» под именем Гарландов. Кое-какими штрихами для портрета Маркизы, героини той же книги, его снабдил еще один персонаж той поры: чатемская сиротка, продолжавшая служить у Диккенсов. Каждое утро Чарльз встречался с нею у Лондонского моста и в ожидании, пока откроют тюремные ворота, рассказывал о Тауэре, о лондонских причалах, обо всем, что попадалось на глаза, — необычайные истории, в которые и сам был готов поверить. Завтракал и ужинал он постоянно у своих, в тюрьме, но ходить туда днем не хватало времени, и его полуденная трапеза состояла чаще всего из булочки или куска пудинга, а то и ломтя хлеба с сыром, которые он в редких случаях запивал кружкой пива. Однажды с булкой под мышкой он пожаловал в ресторан мясных блюд в Клер-Корт на Друри-лейн и спросил маленькую порцию говядины. Официант, который принес ему тарелку, подозвал приятеля, такого же любопытного, как и он сам, и, пока мальчик сидел за едой, оба стояли и таращили на него глаза. В другой раз он зашел в питейное заведение на Парламентской улице подле Вестминстерского аббатства[16] и осведомился у хозяина:

— Почем кружка лучшего эля — наилучшего?

Узнав, что цена два пенса, он заявил:

— Так вы мне, пожалуйста, нацедите кружечку, только полную и побольше пены.



Хозяин кликнул жену, и они бесцеремонно воззрились на посетителя. После множества вопросов, на которые Чарльз отвечал, что придет в голову, хозяин поднес ему эля, а хозяйка наградила поцелуем. Однако такая роскошь, как эль или мясо, редко была ему по карману.

Шесть месяцев на фабрике ваксы были временем позора и страданий, когда он чувствовал себя униженным, покинутым, беспомощным, лишенным всякой надежды, наглухо отрезанным от всего, что делает жизнь более или менее сносной. «О том, что я страдал тайно и горько, никто и не подозревал», — признался он в частном письме много лет спустя. Так сильно подействовало на него то, что ему пришлось тогда пережить, что, раз десять обращаясь к этому периоду в своих произведениях, он никогда не рассказывал о нем собственным детям, впервые узнавшим о фабрике ваксы только из его биографии, написанной Форстером[17]. Более того, пока весь квартал не был перестроен до неузнаваемости, он ни разу близко не подошел к месту своей каторги.

«Мой старший сын уже научился говорить, — писал он, — а я все не мог без слез пройти по окраине, вдоль которой, бывало, возвращался домой»1.

Однако каким бы жалким и потерянным ни чувствовал он себя, пробираясь вдоль улиц Адельфи, ныряя под арки, его интерес к «человеческой комедии» не ослабевал ни на минуту, а любознательность была неистощима. «Явившись под вечер в Маршалси, я всякий раз был готов с упоением слушать, как мать рассказывает историю того или иного должника-заключенного». Одну сцену он многие годы спустя воскресил с присущей ему живостью. Близился день рождения короля, и Джону Диккенсу пришла в голову мысль составить прошение, чтобы заключенным отпустили денег, на которые они выпьют за здоровье своего монарха. Ради этого события Чарльз на день отпросился с работы. Узники вереницей выстроились перед камерой, по одному заходили туда и ставили на петиции свое имя. «У каждого по очереди капитан Портер спрашивал: „Желаете послушать, что здесь написано?“ Стоило кому-нибудь проявить нерешительность, как капитан звучным, громким голосом читал все до последнего слова. Помню, как раскатисто, с каким-то особым смаком выговаривал он такие слова, как „ваше величество“, „ваше королевское величество“, „обиженные судьбою подданные вашего королевского величества“, „прославленная щедрость вашего величества“, будто чувствуя их у себя во рту как нечто осязаемое и восхитительное. Бедняга отец тем временем чуть-чуть самодовольно, как и подобает автору, слушал его, созерцая (скорее меланхолично, чем враждебно) утыканную гвоздями тюремную стену за окном».