Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 102



— Но… владыка…

— Оливье, ты суешь нос не в свое дело. Вершатся великие дела. На кон поставлено само будущее христианства. Вот что заботит меня. Эти евреи, виновны они или нет, дают мне немалое преимущество. Они сознаются в своем преступлении. Сознаются, даже если мне самому придется их пытать. А теперь, будь добр, уходи.

Но Оливье не сдался, сам ужасаясь своей непокорности, но не в силах поступить иначе.

— Владыка, — вновь начал он. — Ты не можешь так поступить. Их надо освободить.

Чеккани резко повернулся к нему.

— И ты на этом настаиваешь?

— Да, владыка.

Кардинал взмахнул рукой.

— Ты сердишь меня, Оливье. Я всегда тебе потакал. Ты сумасброден и глуп, но я был к тебе снисходителен. Однако никогда — слышишь, никогда — не вмешивайся и не высказывай своего мнения в делах, которые тебя не касаются. Ты понял?

Оливье глубоко вздохнул, сердце у него бешено билось от такой дерзости.

— Но…

— Убирайся с моих глаз, Оливье. Сейчас же. Или мы оба пожалеем об этом.

Оливье, дрожа, в ужасе от собственной дерзости, поклонился и вышел.

Он не садился за руль уже года четыре (впрочем, и прежде это случалось редко, поскольку машины у него не было) и почти забыл, как это делается. Лишь тот факт, что улицы были пусты, помешал ему уже через несколько минут попасть в аварию.



Им владело удивительное чувство свободы, хотя он тарахтел по шоссе со скоростью сорок километров в час в черном «ситроене» — машина не получала новых запчастей практически с самого начала войны, был чинена, перечинена и на ходу держалась только благодаря мастерству механиков. При других обстоятельствах он был бы опьянен, ощущал бы себя почти богом, вот так катя по шоссе — единственный в мире, обладающий такой привилегией.

Однако ничего подобного он не испытывал. В голове у него билась только одна мысль, а в остальном он словно похолодел и оцепенел. Он не думал о последствиях того, что вот-вот совершит, не рассуждал о природе выбора. Будь причиной только Марсель, раскрой тайну Юлии немецкие следователи, он бы понял. К такому он был даже отчасти готов. И думал он только об одном: на Юлию донесла Элизабет Дюво, женщина, которую он знал более тридцати лет, с которой дружил в детстве и которая, как он думал, в свой черед подружилась с Юлией. И арестована Юлия была, потому что по ее настоянию он поехал в Авиньон спасать женщину, которая на нее донесла. И все это потому, что однажды Элизабет пришла к нему и он ее обнял.

В Карпентрас он приехал в три часа дня и пошел на почту, где попросил позвать почтмейстера.

— Мне нужно послать телеграмму мсье Бланшару в Амьен, — сказал он. — Дело очень срочное, у него заболела сестра. Вы принимаете срочные телеграммы?

— Боюсь, нет, — осторожно и твердо ответил почтмейстер. — Пойдемте ко мне в кабинет, я посмотрю, не смогу ли помочь вам.

Он провел его в заднюю комнату, где Жюльен передал свое сообщение, которое обрекало его друга на смерть: Марсель, было сказано в нем, хочет поговорить. Завтра в летнем доме матери Жюльена. Он встретит его там.

Времени и так оставалось немного. Бургунды уже выступили. По его расчетам, им потребуется пятнадцать дней, чтобы проделать этот путь на юг вдоль реки. Вести об их приближении распространятся быстрее. К возвращению Манлия вся область уже гудела слухами и пересудами; а то, что он никому не открыл подробностей своих бесед с бургундским королем, только подливало масла в огонь. Версий было несколько: он откупился от бургундов собственным золотом, он толкнул их всем войском обрушиться на визиготов; он сумел превратить их в союзников, будто они согласились открыто поддержать императора. И так далее. Суть догадок слишком ясно показывала, что жители провинции в целом были еще не готовы к правде, поскольку именно о такой возможности предположения не строили.

У Манлия оставалось всего несколько дней, чтобы подготовить область к неминуемому. И еще он сознавал, что не может допустить нового вмешательства своих противников: стоит Феликсу вернуться, и их силы многократно возрастут. Безмозглый Кай Валерий серьезной опасности не представлял, Феликс же с его репутацией и способностями был много более грозным врагом. Манлий должен был привлечь людей на свою сторону и помешать Феликсу предложить им иной выход. Плод своих маневров и компромиссов он представит как Божью волю. Перепалки и споры, пусть достойные восхищения, пусть в традициях столь любимого всеми Рима, тут неприемлемы.

И необходимо было убедить в своей правоте крупных землевладельцев, а им требовались аргументы другие, чем для простонародья. Богобоязненность богобоязненностью, но в мирских делах они будут более чем практичны. Какого рода сделку заключил Манлий? Станет ли Гундобад править тяжелой рукой? Восстановит ли он законы о налогах, теперь почти не соблюдаемые? Будет ли он защищать их права и возвращать беглых сервов? Если Гундобад будет служить им, обогатит их, укрепит их положение и станет править, как уже не может Рим, они смирятся с ним. Тем же, чьи земли вскоре окажутся вне пределов бургундской защиты, придется самим выходить из положения. Он спас что мог. Все-таки лучше, чем ничего.

Успешное правление, не опирающееся на силу закона, зависит от умения убедить других подчиниться твоей воле, а это в свою очередь подразумевает поведение, которого они от тебя ждут. Из этой необходимости воспоследовало событие, после окружившее Манлия ореолом святости, а именно — чудотворное обращение в христианство евреев Везона. Именно этот эпизод — искаженный интерполяциями в «Hostoria Francorum» Григория Турского, по сути, краткий пересказ житий галльских святых, утерянных сейчас, но доступных Герсониду, когда он у себя в Карпентрасе наставлял Оливье де Нуайена, — дал Манлию власть поступать, как он считал нужным, завоевал ему любовь его епархии и убедил его собратьев-епископов в том, что теперь он истинный христианин. О мастерстве Манлия-политика свидетельствует то, как он сразу увидел потенциал происходящего и обернул его себе на пользу.

Но являлось ли оно плодом продуманной политики, это эффектное событие, которое словно бы привело к обращению полутора сотен евреев, снесению единственной в городе синагоги, изгнанию или смерти тех упрямцев, кто отказался подчиниться его воле? Безусловно, Манлия не слишком тяготило присутствие в Везоне стольких евреев — жили они замкнуто, исправно платили налоги и вели себя тихо. Их присутствие его не оскорбляло. И тем не менее он, несомненно, знал, что, выступив против них, безмерно укрепит свои позиции. Сам он преклонил колени перед алтарем, нисколько не считая, что предает свои убеждения, а потому вряд ли ему приходило в голову, что нежелание евреев принять Христа сердцем для них достаточная причина отказаться принять его публично. И к тому же он был безжалостным человеком, стесненным во времени, рожденным для власти, но еще не имевшим случая ее употребить. При том он был мягким, красноречивым, образованным и утонченным, но узнать такие его качества удостаивались только те, кто был их достоен, а это был узкий круг. С остальными он был, как это признавали все, справедлив и беспристрастен, но не терпел препон своей власти.

Начало великому событию три дня спустя после его возвращения в Везон положил еврей по имени Даниил, беспутный молодчик, от которого почти отступилась его община за преступные наклонности к буйству и мошенничеству. Он всегда был таким: жестоким с родными, бездельником и наглецом, так что, по сути, его не признавали своим. Он считался столяром, но мало что умел, а работал и того меньше и, по общему мнению, промышлял воровством. Когда к нему пришел раввин и потребовал либо возместить убытки кому-то им обобранному, либо покинуть город, Даниил тут же пошел в церковь, пал ниц перед первым же священником, какого увидел, и потребовал, чтобы его окрестили. Ему доводилось слышать, что новообращенных вроде него принимают с распростертыми объятиями, осыпают деньгами и выгодными предложениями, а так как терять ему теперь было нечего, кроме семьи, которая его ненавидела, и общины, которая желала от него избавиться, он не устоял перед таким соблазном.