Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 102

Он не знал, сколько времени спал — может быть, сутки, а может быть, и больше. Причем половину этого времени не понимал, спит он или бодрствует. Точнее сказать, он то погружался в сны, то пробуждался, иногда что-то соображая, а иногда понимая только, что утратил способность соображать, и упивался странными мыслями, непрошено приходившими ему в голову. В какой-то момент дождь прекратился — он заметил внезапную тишину; а затем небо очистилось — в часовне стало светло, и ворвавшийся в окна поток солнечных лучей озарил незавершенный труд Пизано.

Оливье лежал и смотрел. Почти полдня он смотрел на сотворенное его другом, иногда понимая, что смотрит на изображения, иногда полагая, что присутствует при реальных событиях. Он был заворожен и понял, что хвастовство итальянца, его утверждения, будто он создает нечто такое, чего свет еще не видывал, были чистейшей правдой. Он изобразил настоящих людей и наполнил легенду жизнью. Оливье увидел, как он использовал Изабеллу де Фрежюс, создавая свою Магдалину, и поражался тому, как можно было думать, будто благословенная святая выглядела иначе. Хотя фреска, изображающая святых, когда их чудотворный кораблик причалил к берегу, еще не была закончена, он вознес славу Богу, который уберег хрупкую ладью от ярости таких бешеных волн. Он даже заметил, что Пизано наделил слепца его, Оливье, лицом, и увидел, что Софией была Ребекка. Эта смуглость, это исходящее от нее сияние, доброта ее жестов, некоторая грубость, иногда звучащая в ее речах, поворот ее головы и каскад волос. Кто не пожелал бы увидеть подобную красавицу? Кто мог бы не полюбить ее?

Он снова задремал и услышал ее слова, обращенные к грешнику, пришедшему к ней: «Ты узришь, когда постигнешь, что есть любовь». И она провела ладонью по его лицу — властный подчиняющий жест, совсем не похожий на вычурные пассы ярмарочного лжецелителя, — и в глаза ему ударил солнечный свет, разбудив его.

Лихорадка прошла, но Оливье вновь била дрожь — не столько из-за недуга, сколько из-за впечатления, оставленного сном. В конце концов он встал. Кости пощелкивали, от голода подводило живот, во рту пересохло от жажды и скверного вкуса. Голова раскалывалась. Встав, он закричал от боли и опустился на колени, стараясь справиться с головокружением.

И тут он вспомнил, почему находится здесь. Пощупал одежду, проверяя, можно ли ее надеть. Она еще оставалась сырой и липкой, но на ходу должна была высохнуть быстро. Он жадно напился и заставил себя отломить кусок от краюхи, зеленевшей плесенью. Потом пошарил в сумке и извлек письмо кардинала Винчестерского. Чуть поколебавшись, он подсунул палец под большую печать Винчестерской епархии и вскрыл письмо, все еще не зная, поступает ли он правильно или совершает величайшую ошибку в своей жизни. И начал читать. Он прочел письмо шесть раз, сосредоточиваясь, насколько позволяла его слабость. Убедившись, что оно запечатлелось у него в памяти, отложил и повторил про себя, затем снова взял его и поправил некоторые неточности. Через час он знал его наизусть от первого до последнего слова. Послание теперь было спрятано в единственном месте, куда солдаты не могли добраться.

Что до письма, то мест, чтобы его спрятать, оказалось немного. В конце концов он решил, что наиболее для этой цели подходит аналой из необтесанного камня. Он навалился на него плечом и нажимал, пока аналой слегка не накренился, а тогда подсунул письмо под основание и сел, ожидая, чтобы голова перестала кружиться.

Чеккани пошлет за письмом солдат, или его может привезти Пизано, когда в следующий раз вернется отсюда в Авиньон. Во всяком случае, оно и его содержание спрятаны надежно. Он сделал что мог.

Все еще чихая, все еще некрепко держась на ногах, он вышел на солнечный свет и был ошеломлен солнцем и теплом. Дождь кончился давным-давно, оставив после себя запах свежести. В отдалении уже колыхалось жаркое марево, и птицы, благодарные дождю и радующиеся, что он прошел, распевали свои песенки с упоением, которого, решил Оливье, он прежде не слышал никогда. Быть может, из-за Пизано он впервые по-настоящему увидел краски пейзажа: сочность лиловых, и коричневых, и желтых, и зеленых тонов, одевающих холмы и долины повсюду, куда хватал глаз. Он посмотрел в другую сторону, в сторону Роны, через широкую речную долину, усеянную крохотными селениями и лоскутками полей. Тепло и мирный покой успокоили его, и он упал на колени, вознося благодарственную молитву за то, что остался жив, что ему дано видеть такую красоту и вдыхать такие благоухания.

Когда в начале 1941 года Марсель прибыл в Авиньон, чтобы приступить к выполнению обязанностей prefet, его окружала репутация почти героя. То, как он надел свой парадный мундир, чтобы оказать немцам холодный, но безукоризненно корректный прием. То, как он собственноручно спустил триколор и настоял на том, чтобы к флагу не прикоснулась ни единая немецкая рука. То, как он оберег город от разрушения и убедил немецкие власти карать мародерство. То, как он лично явился к немецкому генералу и потребовал, чтобы для доставки провизии в город использовались немецкие грузовики. Все это обеспечило ему славу гуманного человека, сохраняющего хладнокровие в критические дни. Такие люди — редкость и при самых лучших обстоятельствах, а на исходе 1940 года им цены не было. Свою награду он получил быстро — он стал незаменим.

Необходимо было сделать так много: перестроить общество целиком, учредить совсем новый режим. Самые простые вещи, при нормальных обстоятельствах воспринимаемые как нечто само собой разумеющееся, требовали неимоверных усилий и труда. Все встававшие перед ним задачи он решал компетентно и незамедлительно. Никогда не жаловался, никогда не ссылался на обстоятельства, казалось, ночевал в prefecture, был вдохновляющим примером для всех вокруг. Он был безупречным продуктом системы, почти ее оправданием.

Прошло некоторое время, прежде чем он смог заняться менее неотложными делами и по рекомендации министра образования вызвал Жюльена Барнёва из уединения повидаться с ним.

— Люди наводили о тебе справки, мой друг, — сказал он и с удовольствием заметил, что Жюльен чуть встревожился. Маленькая шутка, а также маленькая демонстрация власти. — У меня есть два доклада, касающиеся тебя.

Жюльен посмотрел на него с недоумением.

— Не понимаю, с какой стати, — сказал он.





— Мы составляли список тех, кого следует привлечь на службу. Как выяснилось, год назад ты опубликовал статью. Про какого-то епископа. Ее заметили люди, которые считают такую позицию правильной. Что доказывает, насколько они во всем доскональны. Вкупе с личными рекомендациями…

— Я опубликовал ее год назад, — перебил Жюльен, — но написал гораздо раньше.

— Да-да. Но суть в том, что сейчас нам требуется как раз такое. Контекст. Образец, если хочешь, того, как могут развиваться отношения с нашими… как бы их назвать?., с нашими новыми друзьями. Вот почему было упомянуто твое имя. Приятное следствие того, что наш министр просвещения — классицист.

Жюльен недоумевал все больше.

— О чем ты говоришь?

— Немцы, Жюльен, немцы. Ты про них не забыл? Ну, те люди, которые оккупировали половину нашей страны? Ты исходил из положения, что, хотя варвары завоевали Галлию, галлы цивилизовали их. Победа более великая и в конечном счете благотворная для всех.

— Ничего подобного я не доказывал, — ответил Жюльен. — И не вижу никакой параллели между тем временем и этим. Ни малейшей.

На лице Марселя появилось легкое раздражение.

— Так считают люди в Виши. Готы и немцы, бунтующие сервы и коммунисты. Очень точно. Не жди, чтобы политиков интересовали нюансы. Суть в том, что они ждут от тебя помощи. Вложи свою лепту в восстановление порядка. В конце-то концов, это же твой долг.

— Я не совсем понимаю…

— Читай лекции. Пиши статьи. Для надежных газет. И тому подобное. Скажем, радио. Мы могли бы организовать несколько радиобесед. Они же крайне популярны.

— Не думаю, что я подхожу для подобного. Да и желания у меня никакого нет. Распространять вульгаризированные полуправды не слишком привлекательно.