Страница 15 из 45
Я не прошу у вас совета, а всего лишь ставлю вопрос. Роковая ошибка — осведомляться у позирующих, как им хочется быть изображенными. Люди не способны сказать правду о себе, поскольку не знают ее. Каким в любом случае, по-вашему, должно быть соотношение между художником и его объектом? Собственно, ваш ответ я знаю, и не задавая вопроса. Объект просто средство для самовыражения художника. Художник просто средство, с помощью которого обретают форму идеи критика. Этот путь, знаете ли, ведет к погибели: он рано или поздно отрежет художника от всего, кроме его собственного эго, и он уже не способен видеть ничего, кроме того, что о нем пишут в «Морнинг пост».
Но довольно об этом. У вас утомленный вид в ущерб достоинству. Нестерпимо. Я все время вижу, как ваша несколько костлявая задница неловко скользит по сиденью моего кресла, и это мысленное зрелище мешает мне работать. Так что, пожалуй, я продолжу мою исповедь и расскажу вам, как я вас обморочил. Когда вы входили, я по вашему лицу понял, что вам хочется это узнать. Признаюсь, я испытывал приятное и чуть злокозненное удовольствие, думая о том, как прошлой ночью вы ворочались и ерзали в своей неудобной блохастой постели, прикидывая, какая из десятков тысяч картин, о которых вы писали в вашей жизни, разоблачила вас как дурака. Нет-нет, безусловно, не великая, а маленькая, но для вас это горше всего, ведь так? Мысль о том, что кто-то где-то смеется над вами. И сколько еще людей поставлены в известность? Или об этом знают все? Когда столько лет назад вы слышали смешки на званых вечерах, они были адресованы вам?
Расслабьтесь, на подобную злую пакость я не способен, вам пора бы это понять. Я могу позволить себе розыгрыш, я могу быть жестоким, но вот подлым крайне редко. Только в особых случаях. Мои уста запечатаны; это было сугубо личным удовольствием, а потому тем более приятным. Да и само дело было пустяковым по сравнению с его результатом.
Не намекнуть ли вам? Нет, и не пытайтесь догадаться, все будет только хуже, если вы спаникуете и решите, будто подлинные шедевры — моя работа. Гоген. Картина, которая занимала маленький уголок в вашей курительной, пока вы не продали ее той американке. У меня тогда возникло искушение сказать вам, поскольку вы получили за нее порядочную сумму, и я чувствовал, что мне положены какие-то проценты. В конце-то концов, я ее за Гогена не выдавал. Теперь в музее? Боже великий, как лестно! Надо будет написать туда перед смертью, или еще лучше: оставлю записку в моих бумагах, и если кто-нибудь когда-нибудь напишет мою биографию, правда выйдет наружу.
Написал я ее по самым невинным причинам, уверяю вас, и не собирался никому продавать. Но вы помните, как новости об этом человеке впервые дошли до нас? Некоторые пожимали плечами и отмахивались, ну а вы прониклись убеждением, что это величайшее открытие со времени… последнего величайшего открытия? Я был заинтригован и пошел к торговцу, у которого было несколько его картин. Я внимательно их изучил, ну, вы знаете: сделал наброски, тщательно осмотрел каждую, попытался разгадать их. И ничего не добился, оказался в полном тупике. А потому решил написать такую же, посмотреть, не принесет ли она прозрения.
И опять ничего. Каким бы дарованием он ни обладал, к его технике оно отношения не имело; с технической точки зрения искусным художником его не назовешь, а я уже нашел свою простоту в Ист-Энде и не видел необходимости мчаться за ней в другое полушарие. Кроме того, они казались мне довольно-таки фальшивыми, и я жалел бедных туземок, наляпанных на его холсты. Марионетки и ничего больше — ни индивидуальности, ни собственного существования. Он их использовал, а не смотрел на них! Он уехал за полмира и все-таки видел только себя. Колониалисты хотя бы обеспечивают канализацией и железными дорогами тех, кого эксплуатируют. А он брал и ничего не давал взамен. Тем не менее я написал гогеновское полотно, и, видимо, недурное, поскольку оно одурачило не только вас, но и всех остальных.
Я намеревался, закончив его, снова использовать холст, но ко мне зашел Андерсон. Вскоре после того, как он бросил живопись и стал торговать картинами. «Нахожусь между художником и его публикой». Таково было его занятие, и он протиснул свое гибкое тельце в это пространство, беря больше, отдавая меньше. Рецепт блестящей карьеры для торговца. Вы, помнится, отнеслись к его решению с положенной презрительной брезгливостью и крайне критически отзывались о его бракосочетании с Маммоной, хотя я, собственно, никогда не замечал особой разницы между ним и вами.
Знаете, вы уязвили его, и очень больно. Под личиной «а плевать я хотел» билось сердце чувствительной души. Он действительно хотел стать художником — куда больше, чем вы вообще способны понять. Твердо решил, когда ему было восемь, как-то рассказал он мне. Можете вы вообразить муки бедняги? Обладать всем необходимым, кроме подлинной способности? Глаз у него был редкостный, вкус тончайший, чувство цвета поистине замечательное, ощущение пропорций и структуры почти безупречное. В техническом отношении он был очень одарен. Работал упорно. Но ему никак не удавалось соединить все это воедино, не удавалось сложить свои технические достижения в общую гармонию. И вместо того чтобы оставаться плохим художником, непрерывно разочаровывающимся в себе, он предпочел стать торговцем картинами.
И знаете, это вы принудили его опустить руки. Та зима, когда он снял мастерскую вблизи Тоттенхем-Кортроуд и ушел в подполье: жил отшельником и работал напролет все часы дневного света, какие посылал Бог. Днем он писал, все остальное время делал наброски и рисовал. Он был одержим. Я видел это по его лицу в тех редких случаях, когда встречал его. Мрак недосыпания, легкая сгорбленность того, кто пытается бросить вызов миру, но отдает себе отчет, что вполне может проиграть. Человек, пытающийся игнорировать то, что в глубине души уже знает.
Он писал исступленно, работал, пытаясь преодолеть барьер, шагнуть за край и достичь… чего? Не компетентности или опытности, они у него уже были. Он хотел стать хорошим художником и думал, что уже близок к цели. Он убедил себя, что этот взрыв работы был вдохновением, что наконец-то он справился с тем, что казалось таким непреодолимым, чем бы это ни было.