Страница 19 из 32
Наталья Васильевна медленно вошла из кухни с поильничком в руках, склонилась над Зерновым, поднесла поильник к его губам, помогла ему приподнять голову. Он облизал губы, она осторожно опустила его затылок на подушку, внимательно, чтобы не расплескать, поставила поильник на тумбочку, легко прикоснулась к его лбу, кивнула. Тогда он хрипло и слабо выговорил:
— Ната… Попить дай, Ната…
Она присела на краешек кровати.
— Митя… Митюша…
Но он уже забылся и лежал неподвижно, только грудь под одеялом тяжело поднималась и опускалась. Прошло полчаса, он снова открыл глаза.
— На-та… — раздельно, с усилием проговорил он. — Ты извини. Совсем, кажется, табак дело. Совсем… — Он пошевелил пальцами лежавшей поверх одеяла руки, Наталья Васильевна взяла его пальцы, едва ощутимо пожала их.
— Чувствую, — сказал он все так же с трудом, не в лад шевеля губами, — что мне не вылезти… — Через каждые два-три слова он делал паузы, отдыхая.
— Да что ты, Митя…
Она жалела его, от всего сердца и души жалела, как бы там ни бывало раньше и как ни будет еще потом, но сейчас ему плохо было, и она невольно старалась принять на себя хоть часть его боли и неизбежного страха перед непонятным, что, как он думал, ему предстояло. Она-то знала, что ничего такого уже не будет, он же пока еще был в неведении.
— Странно, что я еще… Мне казалось, я уже… был не… не здесь… где-то… свет, круглый свет… мама… и другие, кого…
— Нет, Митенька, нет! — Она нагнулась над ним, взяла его лицо в ладони. — Ну, посмотри на меня… Постарайся понять. Ты пришел в себя. Это прекрасно. Теперь с тобою ничего плохого не случится. А с мамой и со всеми ты еще увидишься, увидишься! Ты думай об этом, и тебе сразу станет хорошо…
— Думаешь… я… не умру?
— Знаю! — ликующе сказала она. — Не умрешь! Не бойся этого больше. Самое тяжелое позади. Еще, конечно, временами тебе будет нехорошо. Но и это пройдет, и в конце концов ты станешь совершенно здоровым. Как раньше. Помнишь, каким крепким был ты раньше?
Губы Зернова дрогнули — может быть, он пытался улыбнуться, но может, и просто от боли; он закрыл глаза. Дыхание было уже куда ровнее, чем сутки назад.
— Все путается в голове, — пожаловался он. — Уже не понимаю, что было, чего не было… Какое… сегодня… число?
— Двадцать третье. Двадцать третье сентября.
— Ага. Жалко…
— Чего, Митенька?
— Хочется… чтобы лето. Тепло… Зелень… Воздух…
— Ну и прекрасно, что хочется. Лето вот-вот начнется. Да и осень теплая в этом году.
Он некоторое время лежал молча, видимо соображая. Потом открыл глаза. Во взгляде теперь был смысл, и Наталья Васильевна в который уже раз удивилась тому, что взгляд — не только Зернова, но и вообще любого человека — и теперь выражал сиюминутное, а вовсе не то, что должно было бы выражаться.
— Странно… — проговорил он.
— Да, Митя, конечно, — согласилась она. — Я понимаю. Сначала всем нам многое кажется странным. Но мы привыкаем. К этому не так уж трудно привыкнуть.
— К чему?
Она несколько секунд бормотала что-то непонятное, как бы звуки наизнанку: невольно задумалась о том, к чему приходилось привыкать, хотя и не хотелось, может быть. Потом спохватилась.
— Ну, я не смогу объяснить как следует. К жизни, вот к чему. Станет тебе лучше, встретишься с Колей… с Сергеевым, он объяснит так, что ты поймешь.
— Да… — пробормотал он, — Сергеев сможет, да, он любит объяснять все на свете… Ната! Позвони ему… пусть придет сегодня.
— Он не придет.
— Очень прошу…
— Он не сможет, Митенька. Поверь. И позвонить ему сейчас я тоже не могу. Ты уж лучше не спрашивай зря. И не спорь.
Наталья Васильевна встала, взяла лежавший на столике шприц, сделала укол, потом подняла шприц перед собой, иглой вверх, втянула возникшую в воздухе струйку в стеклянный, с делениями, цилиндрик, дальше опустила иглу в крохотную бутылочку ампулы, и когда ампула наполнилась и с едва слышным треском заросла — уложила ее в коробочку, а шприц тут же разобрала, подув на пальцы (был он горячим), уложила в стерилизатор, закрыла крышкой, собираясь выйти на кухню и поставить на плиту.
— Как заболело сразу… Долго будет?
— Поболит немного. Но все слабее и слабее.
— Ты меня уже лечила так?
— Конечно.
— А я почему-то помню наоборот: ты колола меня, когда болело, когда больше не было сил терпеть.
— Спи, — строго сказала Наталья Васильевна, хотя черты ее лица сейчас выражали не строгость, а жалость. — И терпи. Все остальное — потом. — И она поспешно вышла на кухню.
В другом месте города, в своей квартире, состоявшей из одной большой комнаты и кухни, Люда, невестка, аккуратно укладывала в большую картонную коробку разные трогательные вещички — то первое, что надевают на человека, когда он приходит в мир; так когда-то было, теперь же это было последним, что на человечке было, и когда последнюю пеленку с него снимали, то вскоре и самого человечка не найти было. Пеленки, подгузнички, ползунки, пинетки… Люда губами улыбалась, глазами же плакала, и у Константина, мужа ее, такой же разлад был на лице; он сейчас был дома, день был воскресным.
— Ну не надо, не надо, — тихо говорил он. — Не вернешь и ничего не поделаешь, у всех так; общая судьба; не знаю уж, кому это понадобилось, но против жизни не пойдешь.
— Мы против жизни идем, — сказала Люда, улыбаясь и плача по-прежнему.
— Ну пожалуйста, не надо…
Люда замолчала и продолжала укладывать вещички, аккуратно их разглаживая ладонями. Потом накрыла коробку крышкой, перевязала широкой голубой лентой. Встала.
— Пора ехать, навестить твоего отца.
— Знаю, — ответил он с неудовольствием, уже надевая пиджак. — Рад бы не ехать. Не хочу. Но от нас не зависит.
— Ты ведь раньше — тогда — иначе к нему относился…
— Верно, — согласился он, подавая жене пальто. — Раньше я мало знал… и все мы ничего не знали. Хоть бы сейчас ничего не помнить!
— А я вот почти не помню, — сказала она, застегиваясь. — Приданое возьми. — Она выглядела теперь намного стройнее, чем была тогда, когда встречали Зернова на кладбище. — Очень, очень смутно…
— Повезло тебе, — сказал он в который уже раз: об этом они между собой разговаривали не впервые. — Тоже непонятно: отчего одни помнят хорошо, другие — смутно, третьи вообще ничего?
— Самые счастливые, — сказала она. Константин взял коробку с детским приданым, пробормотал: — Петя, Петюшка…
— Ну, идем, — сказала она, и они двинулись — навестить больного и вернуть то, что в свое время было подарком Натальи Васильевны к предстоявшему — тогда предстоявшему — счастливому семейному событию.
Зернов пролежал дома неделю с небольшим, постепенно приходя в себя, хотя был еще очень и очень слаб. Потом Наталья Васильевна увезла его в больницу, и там он пролежал еще почти месяц: его выхаживали, потом прооперировали. Операция была несложной, потому что раньше у Зернова ничего удалять не стали: оказалось, что бесполезно. И теперь его положили на стол, хирург автоматически, бездумно действуя пальцами, иглой удалил свежие швы, вскрыл полость, все переглянулись, безнадежно покачали головами, потом хирург стал показывать, и все смотрели на то в полости, что он показывал. Стали снимать зажимы, хирург решительно повел скальпелем, за которым плоть срасталась — не оставалось никакого следа от разреза. Из больницы Зернов вышел значительно более бодрым, чем вошел туда. Вернулся домой, обходясь уже почти совсем без посторонней помощи. Вскоре приехал врач, Зернов отдал ему полученное в больнице направление, врач, как и раньше, снял ручкой все вписанное в бланк, приложил резиновый кружок, чтобы исчез оттиск печати, и двумя пальцами уложил чистую бумагу в свою сумку. Они еще немного поговорили о здоровье, потом врач осмотрел и выслушал его и сказал, что теперь Зернов быстро выздоровеет. Зернов откровенно сказал врачу, что ни черта не понимает: медицина стала какой-то новой за время его болезни. Врач почему-то оглянулся и, пригнувшись, вполголоса сказал, что и сам ничего не понимает во всем этом.