Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 60



...

За три дня до свадьбы собираются девушки к невесте рядить елку. Наряжают лентами и цветами елочку или сосенку. На самую макушку привязывается кукла. Елка закутывается материей – аршин десять-двенадцать – подарком на платье для будущей свекрови. <…> На следующий день невеста с девушками и с молодыми женщинами идут с елкой к жениху. Когда идут по улице, деревенские интересуются: «А чем раскрыто?» – т. е. каким материалом обернута елка. <…> Елка ставится на стол. [174]

Образы елки без верхушки (как параллели с невестой-сиротой) и сосенки, которая выше всех деревьев в бору (как невеста краше подруг), составляют главное содержание двух сюжетов свадебных песен Рязанщины, но ими не исчерпываются.

Образ свадебного деревца сополагается с древом-прародителем и древом-семьей. Есенину были с детства знакомы из библейской истории и различных религиозных учений, памятников литературы и народной поэзии такие образы, как библейское «древо жизни» (Быт. 2: 9); ср. также образ елочки с сучками-отросточками и листьем-палистьем, но без вершиночки-маковочки из свадебной песни сироты и др. На основе различных философских и религиозных теорий Есенин вспомнил и создал такие художественные образы, как «скандинавская Иггдразиль – поклонение ясеню» (V, 189), Маврикийский дуб (II, 45; V, 189), небесный кедр (II, 43), небесное древо (I, 132), белое дерево (II, 77), облачное древо (II, 36) и др.

Библейские образы плодоносящего деревца, плодовой вечнозеленой рощи сопрягаются с брачным венцом, уходящим в своих истоках к древней мысли про «знак чадородия, масличному саду уподобляемого в псалме 127 (сынове твои, яко насаждения масличная), который псалом во время венчания поется». [175] В православной практике (и вообще в Восточной Церкви) не определен конкретный вид брачного венца. В общих чертах он должен изображать «венцы масличные или лавровые, или и от разных листвий и цветков с прилучением и драгих камней, искусно сочиненные; только надлежит на челе оных венцов быть малым образам – Христова лица на жениховом, и Богородична на невестином; ибо сие в церквах российских везде хранится» (письмо Феофана Прокоповича около 1730 г. перед предполагаемым браком императора Петра II); святые образы могут быть иные – Деисус на мужском венце и Иоаким и Анна или Знамение Божией Матери на женском. [176]

Народно-свадебная символика подрубания дерева (особенно березки), заламывания растения, нагибания травинушки, заимствованная из свадебных и необрядовых традиционных песен и ритуала украшения березки подружками невесты на девичнике (распространенного к северу от Рязани и Москвы – в Ярославской губ. и др.), просматривается в частушке, пропетой Есениным в качестве иллюстрации образа в народной поэзии:

Дайте, дайте мне пилу —

Да я березоньку спилю!

У березы тонкий лист,

А мой милый гармонист. [177]

Частушечная символика воспринята Н. Д. Вольпин применительно к ней лично: «Я обнимаю на прощанье моего “гармониста” и бегу выступать. <…> Не по плечу я дерево рублю?». [178] По наблюдению историка Н. И. Костомарова, сделанному еще в 1843 г., «“Береза” – в свадебных песнях – означает чистоту невесты, а срубленная береза – символ брачного соединения…» [179]

Еще одна частушка с подобной свадебной символикой увядания растений записана Есениным в Константинове и опубликована поэтом в 1918 г.:

Неужели сад завянет,

В саду листья опадут?

Неужели не за Ваню

Меня замуж отдадут? (VII (1), 322).

Мировоззрение в замужестве

Последней свадьбе Есенина предшествовали обстоятельства «любовного треугольника», в которые поэт уже попадал перед первым официальным бракосочетанием: тогда это были А. А. Ганин – З. Н. Райх – С. А. Есенин, теперь Б. А. Пильняк – С. А. Толстая – С. А. Есенин. О тревожной ситуации «третий лишний» размышляла М. М. Шкапская в письме к С. А. Толстой 27 апреля 1924 г.:

...



Или это вина моей неизжитой романтики, но я как-то очень хорошо поняла и оценила стихийность чувства Вашего и Пильняка, – и то, что тут как-то третьим вплелся Есенин – было обидно и больно. Есенина как человека – нужно все-таки бежать, потому что это уже нечто окончательно и бесповоротно погибшее, – не в моральном смысле, а вообще в человеческом, – это как Адалис – потому что уже продана душа черту, уже за талант продан человек, – это как страшный нарост, нарыв, который всё сглодал и всё загубил. Только Адалис при всем при этом еще и умная, очень умная, а ведь Сергей Есенин – талантище необъятный, песенная стихия… [180]

С. А. Толстая 20 апреля 1924 г. писала своей подруге и поэтессе М. М. Шкапской о зарождении своей любви к Есенину, ответившему взаимностью:

...

…последний вечер. Завтра он уезжает в Персию. Моя дорогая, ведь я же нормальная женщина – не могу же я не проститься с человеком, кот<орый> уезжает в Персию?! <…> Сижу на диване, и на коленях у меня пьяная, золотая, милая голова. Руки целует и такие слова – нежные и трогательные. А потом вскочит и начинает плясать. Вы знаете, когда он становился и вскидывал голову – можете ли Вы себе представить, что Сергей был почти прекрасен. Милая, милая, если бы Вы знали, как я глаза свои тушила! А потом опять ко мне бросался. И так всю ночь. Но ни разу ни одного нехорошего жеста, ни одного поцелуя. [181]

Еще раньше, почти месяц назад, 27 марта 1924 г. М. М. Шкапская в ответном письме (предыдущее письмо С. А. Толстой неизвестно) рассуждала об особенностях есенинской любви:

...

…не радоваться чужой любви не могу – она такая буйная, грозовая – знаете, дорогая, так вот только и могут любить Есенины – и подобные им – непочатые, от земли (что их трепало жизнью, ничего, а у них зато кровь не разбавленная). <…> Сонюшка, женщина неизмеримо мудрее мужчины. Недаром Метерлинк сказал, что она ближе к истокам бытия – отсюда и эта полузвериная, полубожеская мудрость…Недра какие-то заявляют о себе и требуют в такую эпоху, как наша – живой черноземной любви – прикоснуться как-то к живому, к крепкому. [182]

В мировоззрении С. А. Толстой-Есениной как замужней женщины проявляется народная психология, согласно которой муж (жених) «достается», «попадается» невесте, является ее «суженым-ряженым», посылается Богом или судьбой. Соответственно жизнь в замужестве рассматривается как божественный дар или, напротив, тяжкий крест, выпавший на долю женщины (сравните также идею «свадьбы-похорон» как вообще явление «обрядового перехода» – rites of passage, [183] смены статуса). С. А. Толстая 20 апреля 1924 г. в письме к М. М. Шкапской описывала зарождающееся чувство как стихийно-трагическое, пагубное, сродни эсхатологическому:

...

Хочу ехать – С. в таком бешенстве, такие слова говорит, что сердце рвется. У меня несколько седых волос появилось – ей-Богу, с той ночи. Уехала, как в чаду… Не забуду, как мы с лестницы сходили – под руку, молча, во мраке, как с похорон. Что впереди? Знаю, что что-то страшное… [184]

Метафора С. А. Толстой «сердце рвется» базируется на таком же глубинном мировоззренческом основании, как и фольклорно-этнографические истоки рязанских (и не только!) свадебных песен и плачей с мотивом:

Мне примолвить-то его не хочется:

Моё сердце не воротится,

Уста кровью запекаются,

А вся внутрення терзается

(«Как при вечере-вечеру…»). [185]

Зарыднуло сердечушко да Татьянино

(«Серед двора серед чистаго…»). [186]

И уже после замужества в неотправленном письме супругам Волошиным 23 ноября 1925 г. С. А. Толстая-Есенина рассуждала: