Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 93 из 126

Вечером, когда он увидел Ариадну, он вспомнил о том, что она сказали ему однажды, так давно, о Лау, и спросил, дозволено ли ей посещать больных в Доме… Этот вопрос словно бы удивил ее…

— Почему вы меня об этом спрашиваете?

Он поколебался.

— У меня болен друг…

— Как его зовут?

Он с трудом выговорил имя.

— Массюб…

Это было сказано. Он рассчитался с Массюбом — по крайней мере, он пытался так думать, настолько мысль о Массюбе довлела над ним, так не терпелось ему получить возможность считать, что Массюбу, в глубине души, больше не в чем было его упрекнуть.

Маленький автомобиль не без труда выехал на скользкую дорогу и остановился перед дверью Дома, тотчас поглотившего его пассажирку. Но какой бы проворной она ни была, она не смогла промелькнуть настолько быстро, чтобы, пока она, как птичка, прыгала по ступенькам крыльца, все не успели узнать складной и хрупкой фигурки Минни.

Она возвращалась с объезда ближайших станций, куда, под благородным предлогом лыжного спорта, каждую зиму приезжало некоторое количество праздношатающихся, ищущих удовольствий, и куда она отправилась, по ее словам, «за кое-каким барахлом для театра». Но по дороге она повстречала кое-кого из своих друзей, которые неизменно попадались ей на пути везде, где люди развлекаются, и потому она немного запоздала: Минни была женщиной, знавшей, как обходиться с друзьями. Но сразу по ее возвращении приготовления к Празднику вступили в решающую фазу. В конце столовой была воздвигнута деревянная сцена, сначала грубая, но вскоре украсившаяся всеми атрибутами театра. Над ней возвышалась конструкция, понемногу нарядившаяся в подобающие случаю декорации. Наконец, перед сценой опустился великолепный бархатный занавес, привезенный Минни, и все было готово.

Как раз накануне Праздника Симон встретил Крамера, который, все более снедаемый беспокойством, беспрестанно кружил по вестибюлю «Монкабю». Великий Бастард с интересом следил, по долетавшим до него отзвукам, за всеми этапами приготовлений, столь возбуждавшими его праздное романическое воображение. Что бы он только не отдал, лишь бы участвовать в Празднике, играть какую-нибудь роль рядом с Минни, скоморошничать и занимать целый час внимание целого собрания! Не имея возможности осуществить подобное желание, он тогда взялся за перо: он писал пьесу, не без надежды предложить ее однажды молодой женщине, а пока играл ее сам себе. Но Крамер сгорал от желания показать ее Симону: он усадил его и запер дверь. Симона умилило это новое воплощение Крамера: Крамер-художник, пытающийся обуздать свою страсть словами…





— Я написал главную сцену, — объяснял он в крайнем возбуждении, — она происходит между мужчиной и женщиной, в маленьком городке, где невозможно укрыться от взглядов! Тогда ему пришлось придумать уловку, чтобы увидеться с ней, понимаете?.. Необыкновенная идея!..

— Вот как?

— Итак: он уговаривает ее поставить пьесу с ее участием, комедию, понимаете? Тогда все становится нормально, просто… Они вместе репетируют какую-нибудь пьесу, неважно какую, ведь он придумывает, придумывает по мере того, как декламирует, это каждый раз одно и то же и все время разное — он смешивает, путает роль с жизнью, жизнь с ролью, понимаете?.. Так что в конце концов она сама увлекается этой игрой, заслоняющей от них действительность — нелепую действительность, мой дорогой друг!.. Все так нелепо!..

Симон слушал, почти плененный речью, мимикой Крамера, его неподражаемым убеждающим акцентом, самой его настойчивостью — «понимаете?» — и в то же время чрезмерной наивностью, сквозившей в этой трогательной выдумке.

— Слушайте, слушайте, — говорил Крамер с возрастающим оживлением, хватая пачку листков, покрывавших его стол. — Слушайте же, вот эта сцена… «Сударыня, позвольте мне поговорить с вами. Эта минута будет много значить в моей жизни. Присядьте, мне ведь надо долго с вами говорить. Не говорите мне, что вы торопитесь, это явная ложь…»

— Простите, — перебил Симон, — это… это он сейчас роль читает? или это жизнь?.

— Это роль и это жизнь одновременно! Откуда нам знать? Откуда он сам знает? Слушайте!.. «Не говорите мне, что вы торопитесь, это явная ложь. Никто на свете не сможет заподозрить, что вы в этом замке, окруженном зубчатой стеной и построенном посреди такого затерянного озера, что у него даже нет названия… Не пугайтесь, не надо. Все те месяцы, что я искал встречи с вами, я ждал того момента, когда вы будете самой собой, сбросив всю эту броню приличий, отринув даже этот слишком синий взгляд, пугающий меня… И вот вы в маленькой комнате с очень непрочными, но бесценными стенами, поскольку именно они позволяют мне говорить с вами. Мы одни. Все двери позади вас открыты, но вы обязаны послушно оставаться здесь и выслушать меня до конца… Ведь все это не взаправду, не так ли — это так просто! Я могу говорить, говорить беспрепятственно, потому что это понарошку, потому что мы играем пьесу! Это понарошку, вот в чем все дело! Все позволено, лишь бы это было понарошку, лишь бы это не была настоящая любовь, лишь бы это была только игра… Сколько раз мог бы я говорить с вами вот так, свободно? А я, наверное, впервые с вами лицом к лицу… И я беру вас за руку. И я смотрю на вас…»

Симон уже плохо понимал, где находится. «Это роль и это жизнь одновременно», — сказал Крамер. Был ли он еще рядом с Крамером? У Симона было впечатление, что все понемногу ускользают от него и что Крамер собирается последовать за Массюбом по дороге в ту загадочную страну, где люди перестают быть теми, кто они есть. Крамер был из тех людей, кого любят и ненавидят поочередно. Но в данный момент наивный вымысел, которым он упивался, ставил все на свои места — и каким он был очаровательным в этом таким образом исправленном мире, насколько всякое буйство покидало его при мысли, что он, наконец, стоит перед Минни и может, наконец, заговорить с ней, не боясь, что она тотчас убежит! Этот человек, который в мыслях так часто угрожал, убивал, насиловал, был сама чуткость и нежность, и все его угрозы вылились в эти слова любования, выражавшие в тот момент суть его желаний: «И я беру вас за руку, и я смотрю на вас…»

Симон был взволнован. Только потому, что Минни никогда не давала взять себя за руку, не давала чуть подольше посмотреть на себя, Крамер превратился в этого несправедливого, буйного человека, злословившего о Пондорже и ждавшего конца света. Целыми днями и ночами он мысленно воссоздавал форму ее затылка, ее лба, очертания ее прически, мечтал держать ее за руку, смотреть ей в глаза!.. Как же он с ума не сошел?.. Симон подумал, что, может быть, никогда не знал Крамера, что без Минни он всегда действительно был бы тем вельможей, чьи благородство и ум столь часто угадывались под многословием и сменами настроения, на которые его обрекала несчастная страсть — женский каприз! Эта любовь разъедала его, как раковая опухоль, она превратила его в чудовище; но, если опухоль удалить, под этой ужасной карикатурой на самого себя, в которую он превратился, еще угадывался другой человек, влюбленный в величественное, одержимый идеями, способный мыслить сильно, блестяще. И теперь Симон начинал думать, что Крамер всегда был таким человеком; он понимал, например, что его увлечение индусской литературой, его знание Ницше не были чем-то внешним — «обычным приемом для покорения женщин», как говорил Массюб, — но были отражением его подлинной сути, которая, из-за жестокости Минни, ее кокетства, притворства, отказов, понемногу скрылась под неприглядной желчной оболочкой. Никогда Симон так не ненавидел Минни, как в эту минуту, когда, наконец, увидел уравновешенного Крамера, утонченного как в чувствах, так и в словах, настоящего Крамера, наконец, — того, в кого надо было верить и в кого надо было теперь заставить поверить его самого… Отныне не Крамер, а Минни, эта элегантная, хорошо воспитанная, всегда любезная женщина становилась настоящим чудовищем. Жизнь, люди принимали, наконец, свои истинные размеры и играли свои подлинные роли…