Страница 56 из 126
— Не очень-то вам хотелось подниматься к себе, а, между нами? Особенно в такую погоду!.. Бывают вечера, навроде этого, когда я тоже стою у двери, смотрю в ночь и не могу решиться… Вы такого не испытывали порой?.. Временами?..
Симон слушал с нетерпением. «Я тоже», — сказал Массюб. Почему я тоже? Так, значит, он не случайно встретил Массюба: тот следил за ним, подстерегал!.. Тем не менее он предоставил своему партнеру разматывать мудреную нить своей речи и выдыхать на доску вперемешку клубы дыма из своей огромной трубки и огромные облака меланхолии. У Массюба был чудовищный нюх, позволявший издалека определять в человеке малейший оттенок беспокойства или смятения. Если кто-нибудь случайно терял уверенность в себе или на мгновение испытывал сомнение, выделялся особый флюид, предупреждавший об этом Массюба. Он бросался вперед, то есть подходил своей шаркающей походкой, ставя ноги циркулем, ссутулив плечи, с угреватым носом, с начесанными на уши волосами, волоча свою неизменную цинковую грелку. Массюб улавливал этот оттенок обескураженности и являлся, чтобы усилить его сдержанной, но многозначительной беседой. Впрочем, одного его вида было достаточно. Грязный цвет лица, маленькие серые мутные глазки, бывшие начеку за стеклами очков в никелированной оправе, рыжие усики — этого было бы достаточно, чтобы внушить самым что ни на есть оптимистам отвращение к жизни. Этого было бы достаточно, и Массюб был бы в этом нисколько не виноват. И ничто, в общем-то, не помешало бы ему начать с вами приятный разговор. Ему бы простили за это его неуклюжесть. Но слова, вылетавшие из уст Массюба, как нельзя лучше подходили к его удручающей внешности. Его фразы тоже были серыми и гноящимися. Они были пропитаны изощренным ядом. С виду ничего не было заметно, и не всегда те, кто говорил с ним, вовремя спохватывались, но вернувшись домой, обнаруживали у себя нарыв.
Состояние, в которое этого типа ввергло его уродство, способствовало, с другой стороны, развитию у него, словно в виде компенсации, настоящего инстинкта полицейской ищейки. Благодаря этому инстинкту и худобе своего тела, позволявшей ему протискиваться в полуоткрытую дверь или сливаться со стенами, чтобы лучше видеть, Массюб дополнял свои интуитивные догадки, основанные на природном чутье, самыми верными сведениями о поступках окружавших его людей. Ничто не укрывалось от него. Напрасно Симон никогда не оборачивался, выходя из какой-либо комнаты. Он бы увидел, как стена или дверь раздваивается и выпускает живую, возможно, хихикающую фигуру…
— С вами такого никогда не случалось? — спросил Массюб деланным тоном.
— Чего?..
— Торчать на дороге или на краю тротуара, ничего не делая, размышляя, задаваясь вопросами… А?..
Симон начинал нервничать. Но воздержался от ответа.
— Вы правы, — продолжал Массюб, — одиночества вынести невозможно.
— Разве я так сказал? — запротестовал Симон, не понимая, куда клонит Массюб.
— Конечно, — ответил тот своим хулиганским голосом, неожиданно двигая вперед коня, — конечно, сказали! По поводу молитв, когда я спрашивал вас, зачем они… Вы сказали — чтобы не оставаться одному!
Симон попытался вспомнить. Ему казалось, что он не давал такого объяснения.
— Не думаю, чтобы я вам это сказал, — возразил он. — Я, наверное, сказал: чтобы объединиться… Объединиться с Богом, просить о согласии с тем, что господствует над нами…
— Но если стремятся к единению, — сказал Массюб, — значит — одиноки и хотят с этим покончить…
— Как угодно, — согласился Симон, не желая вступать по этому поводу в дискуссию с Массюбом.
— Все, что мы в жизни делаем, — для того, чтобы больше не быть одному, так? — настаивал Массюб. — Не быть одному — в общем, это и есть счастье!..
Не отвечая, Симон быстро вызволил пешку, бывшую под ударом.
— Счастье! — продолжал Массюб, который словно решил спорить с самим собой. — Не будь этого слова, насколько мы были бы счастливее!..
— Вы думаете?..
— Для того, что есть, слов никогда не находится, но их слишком много для того, чего нет. Вы не согласны?
Симон будто немного поколебался, потом решился.
— Если и есть слова, которые надлежит уважать, — сказал он, — то в особенности те из них, что обозначают вещи, которых мы не видим и которые будто бы не существуют. Есть слова, которые нужны, чтобы хотя бы ссылаться на то, что могло бы быть, — добавил он. — Существование — самая красивая из тайн. Возможно, что в силу своего существования, в силу создания цели для наших мечтаний, наших усилий, слова, в конечном счете, иногда порождают явления…
— Будем надеяться, что так случится с Богом! — бросил Массюб.
И рассмеялся.
— Люди не смогли бы жить без такой надежды, — заметил Симон, не удостоив вниманием шутки. — Все их мечты цепляются за нее. Было бы опасно выбросить из языка слово «Бог», слово «покой», слово «счастье»…
Наступило молчание.
— А если начать, — сказал Массюб, — с самого маленького счастьица, которое можно ухватить за время жизни, у самой земли… А?..
— Счастье нельзя ухватить у самой земли, — сказал Симон. — Оно не для тех, кто ползает.
Массюб поднял голову, разом посерьезнев, словно его собеседник только что сообщил ему важную новость.
— Где ж тогда его ухватить? Скажите-ка? Что же это такое — счастье? Растолкуйте мне!.. Я люблю, когда мне растолковывают! Особенно с умным видом! Ну? Скажите! Ну?..
Симон покачал головой.
— Этого определить нельзя, — сказал он. Он думал о всех тех часах, когда он смотрел, как Ариадна идет по дороге; он думал о той минуте, когда он положил руку ей на плечо, говоря: «Мы здесь», и почувствовал, как снизошел на них этот чудесный покой… — Счастье, — сказал он, — это как время и пространство, о которых один из Отцов Церкви говорил: «Я знаю, что это, если вы меня об этом не спрашиваете, но я не знаю, что это, если вы спрашиваете меня об этом…»
Массюб с минуту подумал, потом, разочарованный, грубо заключил:
— Это все лишь бы ничего не сказать! Болтовня и вздор! Когда я говорю, я говорю о том, что знаю. Я не связываюсь со всякой путаницей! Я говорю о том, что есть!
Нависая головой над доской, он жевал что-то вроде резинки и говорил, перекосив рот, с тягостным воодушевлением.
— А что есть, по-вашему?
Но Массюб не ответил. Он снова принялся за игру.
— Делаю рокировку, — сказал он.
Симон чуть было не возмутился его ответом, но лишь пожал плечами. Не в первый раз Массюб оскорблял его своими словами. Но он всегда запрещал себе поддаваться, как другие, движениям страсти, которые ему случалось испытать, — всякое страдание должно было прежде умудрить, а уж потом возмутить его. Он особенно запрещал себе повиноваться порывам этой столь распространенной и столь почитаемой людьми страсти, которую он считал самой вульгарной и презренной из всех: самолюбию, которое иногда называют гордостью, наряжая в это слово самое убогое и самое бесплодное из всех чувств, поскольку на самом деле оно основано лишь на себялюбии и питается исключительно нашими претензиями. Если он считал себя оскорбленным, то не позволял себе уступить чувству оскорбления и дать волю гневу. Дело в том, что гнев нас сковывает, замыкает в себе, оставляя наедине с собой, ведь он разрушает мосты с миром, лишает нас знания. Дело в том, что Массюб, несмотря на свою посредственность, мог, как все люди, дать ему что-то гораздо более ценное, чем гнев…
— Вы ставите себя под удар, — сказал Симон с расстановкой, когда Массюб снова двинул вперед коня.
Но тот словно не обратил на это внимания и принялся рассказывать ему сплетни тоном, который пытался сделать циничным. Кажется, в «женском лагере», по его грубому выражению, была «компашка девчонок», которые, по его словам, «старались сочетать романтику с зимним спортом». Они находили «изысканным», говорил Массюб, в погожие ночи кататься на санках при луне, по дороге в Бланпраз (плато, расположенное довольно высоко на востоке от Обрыва Арменаз)… Он старался сообщить по этому поводу подробности, казавшиеся ему смешными. Симон, которого раздражал этот разговор, решил положить ему конец.