Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 126

И действительно, каждая встреча еще более проясняла то чувство, которое с самого начала возникло у него к Ариадне. Ее отношения со всеми вещами — природой, Богом, смертью — были простыми и естественными. Между ней и ними существовало что-то вроде договора, избавлявшего ее от всяких страхов. Среда, в которой она жила, была наделена непосредственным разумом, врожденной способностью к жизни. Невинной рукой она соединяла вокруг Симона нити, которые столь долго приводили его к противоречивым фактам, и мир, до сих пор обреченный на раздоры, борьбу между противоположными началами, разделенный на бесцветные категории благотворных и злотворных вещей, добра и зла, вновь обретал, благодаря ей, единство, без которого не бывает порядка. Невозможно было представить, что это единение Ариадны со Вселенной может прерваться. Вероятно, именно поэтому она так мало старалась оградить себя ото всего, что считается опасным: холода, снега, ночи… Она, наверное, даже и не думала о том, чтобы оградить себя от любви или счастья. Она шла навстречу всем этим явлениям с равным бесстрашием, в том же коричневом платьице, украшенном светлым воротником, стянув лентой волосы, открыв лицо. Тот же наряд, те же цвета служили ей для всех свиданий: шла ли она побеседовать с потоком, на берегу которого Симон иногда к ней присоединялся, или она шла к изголовью умерших, где, случалось, Симон заставал ее, стоящей в маленькой голой комнате с бетонными стенами, куда не проникал свет, выпрямившись, опустив руки, странно раскрыв глаза…

Молодой человек не пытался ни замедлить, ни поторопить ход событий. Он не задумывался, нужно ли ждать чего-то, надеяться. Он одним махом пересек черту, за которой для жизни необходима надежда, где пребывают в ожидании, где подают необходимые знаки, чтобы обратить на себя внимание судьбы, где совершают поступки, нужные для получения определенных результатов. Счастье — это когда больше не ждешь, когда ни надежда, ни тревога больше не имеют смысла, когда не может быть ничего выше того, что есть. И в этом счастье было нечто большее, чем счастье: ибо оно было лишь частью того покоя, что исходит от ощущения задушевного согласия с миром.

Многие в Обрыве Арменаз еще не изведали этого покоя. Многие надеялись, многие ждали… Когда однажды вечером Симон, возвращаясь к себе, шел через вестибюль «Монкабю», кто-то потянул его за рукав, и он увидел Крамера, попросившего его зайти на минутку к нему в комнату — ведь люди не любят оставаться одни в несчастье.

Крамер обосновался в «Монкабю» три месяца назад, но эта перемена не принесла ему добра, он постоянно болел. Он только что перенес обострение, приковавшее его к постели, и его нетерпеливая и бурная натура плохо приспосабливалась к такому режиму. Непрерывно жалуясь Симону, Крамер тащил его к своей комнате, вовсю жестикулируя и извергая поток ораторского красноречия.

— Мусье Симон!.. Даррагой мусье Симон! Зайдите на минуточку! Зайдите, пррашу вас! Зайдите! Я вас кое о чем папррашу!..

Его речи придавал особый колорит сильный акцент, с которым не смогли совладать годы жизни во Франции, и перекаты «р» вкупе с искажениями слов, а также с усилиями, которые он прилагал, чтобы их выговорить, будто придавали самым пустым словам неожиданную значимость. Но слова Великого Бастарда не были пустыми, как не были банальными звонкая страстная нотка, дрожащая в его голосе, и беспокойство, читавшееся на его лице. Крамер явно был человеком, для которого нигде в мире не существует ни успокоенности, ни насыщения, перед которым каждая минута жизни ставит проблемы. Поэтому никто в Обрыве Арменаз не решался водить дружбу с человеком, таившим в себе столько неизвестного. Но само непонимание, окружавшее Крамера, делало его для Симона более симпатичным, чем все дружеские уверения. Г-н Лаблаш не преминул предупредить его, что никакие отношения с Крамером невозможны. Но Симон достаточно не любил г-на Лаблаша, чтобы попытаться сделать то, что тот считал невозможным.

— Вы так дабрры ка мне! — продолжал Крамер, все подталкивая его к своей комнате. — Какой вы настоящий жентельмен!..

Слово «джентльмен» в его устах было самой лестной похвалой. Однако Симон испытывал неловкость, как человек, выслушивающий комплименты неизвестно за что. Он не сопротивлялся и вошел в комнату, где царил невообразимый беспорядок. Крамер объяснил:

— Я таррапился, услышав, как вы идете: падумал, что это вы. Здесь только у одного челаэка такая паходка…

— Вы думаете?





— О, я уверрен!.. Я знаю!

Указав на кровать, он добавил с наигранной веселостью:

— Я тут прровел достаточно врремени, чтоб знать… Мне не надо виить лица…

Тут он принялся говорить с растущим загадочным воодушевлением об одном письме, которое хотел доверить Симону. Письме, которое надо было кое-кому передать. Если он позволит, если можно позволите себе попросить об этом «Жентельмена». Если это не было неприятно дорогому другу, дорогому «мусье» Симону. Да, этот человек здесь, в Обрыве Арменаз. Конечно, это женщина, но какая женщина! Она несколько раз проходила здесь, по дороге. Это очень срочно («сррочно»). «И никак ни уйти!..» Вот уже несколько дней он ждал случая передать записку этой даме. Но здесь есть только один человек, которому он мог бы доверить подобное поручение. Джентльмен. Единственный!.. Это была «та-ка-я» женщина, ах!.. Симон наверняка ее видел, в таком красном облегающем платьице, она его с осени носит… Минни… Да-да, госпожа Шармед! Дела между ними наладились, но вот с тех пор, как он здесь, в этой постели!.. Ах! Если б только дорогой друг мог ее увидеть! Но разве он никогда не видел ее, никогда не встречал? Да видел, конечно, видел! Он вспомнит, ошибки быть не может!..

Симон понял, что Крамер сейчас возмутится его заявлениями о том, что он якобы еще не заметил «дамы». Он, однако, хорошо помнил Минни. Что же заставляло его лгать?.. Наконец, он притворился, будто понял, что речь идет о действительно важном деле. Если что-нибудь в Крамере и могло его удивить, то это наверняка была бы легкость, с которой тот запросто посвящал его в свою личную жизнь. Правда, не без того, чтобы несколько раз не потребовать хранить все в секрете, и даже с довольно назойливой настойчивостью, показывавшей, как слабо было то доверие, в котором он клялся. Но недоверие и необходимость излить свои чувства беспрерывно чередовались у этого странного человека.

— Я вам все это говоррю, — повторял он, — но знаю, что вы настоящий жентельмен!..

Не прекращая говорить, он счел своим долгом опорожнить ящики один за другим в поисках драгоценного послания, которое словно нарочно потерялось. Можно было подумать, что на его комнату обрушился ураган. Крамер извлекал из ящиков вперемешку открытки, свои портреты в самых разных позах и мундирах, фотографии последнего царя, стихи Пушкина, штопоры, благочестивые картинки с житиями святых. Симон по кругу оглядел комнату, начинавшую источать сильный запах русских вещей. Небольшая лампа у изголовья сеяла тусклый свет нелепого розового цвета на подушку, сохранившую вмятину от головы, и откинутую простыню, спадавшую вдоль кровати, тогда как спицы абажура перечеркивали стены большими пучками тени.

В конце концов, устав безрезультатно рыться в ящиках, русский прервал поиски, предложил Симону пирожные, сигареты и воспользовался этим, чтобы снова с необычайной словоохотливостью удариться в рассуждения на самые неожиданные темы. Он обладал широкими познаниями, ошеломлявшими, когда он говорил об истории. Он запросто переходил от Фемистокла к Романовым, от битвы при Саламине к Полтавской баталии. Он испытывал безраздельное восхищение перед Наполеоном и вообще перед всеми людьми, выказавшими величие или неукротимость. Он начал говорить об Али-паше, когда вдруг успокоился и вперил в Симона взволнованный взгляд, взяв при этом его за руку с внезапной нежностью. Но рука Крамера дрожала, словно ему приходилось сдерживать ужасную взрывную силу. Да, именно так, чувствовалось, что он постоянно готов взорваться, и к интересу, который Симон испытывал к нему в этот момент, примешивался некоторый страх.