Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 126

В эти дни, словно чтобы дать обоснование нареканиям сестер, показания термометра были выше обычного.

На следующее утро, когда сестра Сен-Гилэр качала головой над температурным листом и говорила ему: «На этот раз мы вели себя совсем нехорошо, господин Деламбр, это очень плохо…», Симон больше и не думал улыбаться. Он понимал, что в словах сестры заложен более глубокий смысл, чем тот, что им придает она сама. Он не отвечал. Он говорил себе, что мир полон загадок.

В самом низу листа был ряд клеточек, куда надо было вписывать цифры. Кто угодно мог начертить на листе кривую своего пульса и температуры. Но не кто угодно мог вписать к концу дня в клеточку такую цифру… Симон не помнил, как это случилось и когда это началось. Вначале он ничего не заметил. Потребовалась вся настойчивость сестры Сен-Гилэр, чтобы убедить его в происходящем. Однажды вечером она коварно поставила на тумбочку маленькую круглую колбу из голубого стекла, предназначенную для лаборатории. Поначалу, когда сестра заходила забрать ее, Симон говорил не без высокомерия: «Ничего нет…» Но сестра отвечала с презрением: «Это потому, что вы не знаете… Надо захотеть…»

Теперь Симону больше не надо было «захотеть»; он стал тем, кого сестра называла «хорошим больным», тем, кто делает «то, что надо», тем, кто уважает распорядок… «Это» происходило даже естественно. Несколько раз за день Симон со стеснением в груди чувствовал, как подкатывает к горлу это мягкое, сладковатое, слегка вязкое. Оно оставляло на губах пресный вкус… Он хотел бы избежать этого самого удручающего доказательства. Но тщетно он старался забыть о нем в течение целых часов: всегда наступала минута, когда «это» заявляло о себе и когда болезнь — идея, в которую, как ему иногда казалось, он волен верить или не верить — утверждалась в неизбежной форме. Это было безжалостное ее проявление, и Симон каждый раз встречал его с чувством отчаяния.

Как если бы отдых был не в силах сократить количество таких неприятных минут, они каждый день повторялись в примерно равном количестве, иногда Симону даже приходилось вписывать в клеточку большую цифру, чем накануне… Измеряемые вещи постепенно приобретали в его жизни преимущество перед всеми остальными. Эти кривые, эти цифры, может быть, не выражали его сути, но они составляли грань его личности, о которой он до сих пор не знал и которая, возможно, обусловливала другие, более важные грани. Так же, как ему раньше случалось, ночами перед экзаменами, видеть во сне свою умственную жизнь и обрывки неопределенных знаний, принимавших зримый облик, чтобы напутать его, — например, Гомососо, Зенодота или Александра-грамматика — теперь он видел себя затянутым в лассо сплошной кривой, взъерошенной, утыканной цифрами. Это не имело больше ничего общего ни с Гомососо или с Зенодотом, ни с одним из античных богов или любителей писать на полях. Во всем происходящем сейчас была жизнь, и жизнь его собственная. Отныне Симон мог принимать самое живое участие в египетских богах или александрийских грамматиках — он не мог помешать тому, что на гораздо более скромном, но не менее реальном плане выстраивалась кривая с непредсказуемыми извилинами, во всех мелочах рассказывавшая историю, ему — увы! — очень близкую, так как это была история, которую он писал своим телом и мог бы подписать своим именем.





«Тихое лечение» занимало два первых часа после полудня. В это время дня, притаившись в волшебном уединении, пока тело отдавалось силе тяготения, освобожденный дух предавался своим грезам, своим призракам. Казалось, что в силу того же распорядка гора и люди умолкали, даже сам поток словно засыпал в своем русле. Это был самый святой час дня, час, когда из всеобщего молчания, составленного из заговора всех молчаний, рождались вдоль вытянувшихся тел несказанные фантасмагории… Затем резко врывался перерыв, и одновременно с дребезжанием звонка начиналось хлопанье дверей и беготня по лестницам.

Точно за минуту до многозначительного дребезжания звонка сестра Сен-Гилэр, после неслышного щелчка в замке, появлялась возле избранной ею жертвы и приглашала несчастного, застигнутого потягивающимся после пробуждения, вступить на один из многочисленных путей, что связывали его с другим волшебным помещением, где спала сама Судьба своим странным сном с широко открытыми глазами. Именно в эту минуту она однажды приоткрыла дверь Симона, чтобы пригласить его проследовать на «рентген». Рентген. Симон знал: это была одна из ночных церемоний, которым следовало подвергнуться, прежде чем быть введенным в директорский кабинет. Но это было и нечто совсем иное: это был случай совершить путешествие, спуститься на три этажа, пройдя по длинным лестничным пролетам и коридорам… После двух месяцев молодой человек все еще чувствовал себя «новеньким» для больных с других этажей, стоявших неряшливо одетыми вдоль посверкивающих коридоров и провожавших его взглядом с оттенком необъяснимой иронии. Каждое окно открывало ему уголок пейзажа, и, переходя с места на место, он открывал для себя разрозненные постройки вокруг Дома и маленькую часовню, покрытую белой штукатуркой, колокол которой сверкал среди елей. Совсем рядом было видно гору, похожую на огромного зверя, покрытого шипами и с твердым лбом. Все было чистым, вымытым, отглаженным ветром, зажженным солнцем; над всем царило всемогущее полуденное спокойствие… Но любопытство молодого человека в большей степени было обращено на его товарищей. Кое-кого он узнал: Массюба, завернутого в свой цветастый халат, Сен-Жельеса, которого в этот день выдавал, помимо его обычной осанки, яркий лимонно-желтый пуловер. Оба поздоровались с ним: последний — дружески, первый — насмешливо. Тем временем большинство разглядывало его холодным взглядом, словно он еще не входил в их общину, и Симон спросил себя, много ли еще испытаний ему придется пройти, прежде чем они примут его. Страдание уже начинало открывать ему цену человеческого братства: он хотел бы всем протянуть руку, и ему не терпелось отыскать «Сезам», который открыл бы ему их сердца: может быть, среди стольких людей, он найдет человека?.. Но он понимал, что это желание, столь новое для него, было слишком большим, чтобы получить удовлетворение. Он был очень похож на потерявшуюся барку, ему вдруг ужасно захотелось найти пристанище, помощь, ухватиться за что-то вне себя, за кого-то другого: словно сила, помогающая жить, могла заключаться скорее в других существах, слепленных из той же глины, что и мы, чем в нас самих! Будто бы ее не нужно было, напротив, создать в глубине себя самого таким поступком и способом, которые каждый должен изобрести для себя заново! Симон удивлялся своей внезапной жадности к людям. И в то же время он осознал смысл пословицы: «Одалживают только богачам». Это было верно; он догадывался, что мужчины, женщины, счастье — как деньги: они идут только к тем, у кого они уже есть. Чтобы это понять, ему потребовалось пройти по этому коридору, сквозь сияющий день, так высокомерно и отвратительно, но столь набожно спокойный, отчего Дом был совершенно похож на монастырь, а каждое окно рисовало на стене солнечный прямоугольник, перечеркнутый крестом, который, когда Симон проходил мимо, словно одевал его в рясу…

Коридор резко поворачивал и вел к другому коридору, упиравшемуся в голое квадратное пространство, где бдили серьезные, несгибаемые, со слегка отрешенным и мнимо добродушным видом, четыре дверки с сияющими ручками.

Симон открыл одну из них и был ослеплен дневным светом. Он оказался в квадратной комнате без всяких излишеств, со скромными, но приятными пропорциями, окно которой заслоняло огромное коричневое драпри гряды Арменаз. Но он едва взглянул на пейзаж, ибо как только он открыл дверь, его взгляд упал на молодую девушку, сидевшую перед окном, подле растения, толстые стебли которого извивались змеей у самого ее лица. Он поколебался, прежде чем сесть и остановился, словно его тронула чья-то рука. На мгновение девушка повернула голову — и Симон, увидев ее глаза, испытал такое чувство, будто проник в другой мир. Разве мог он когда-нибудь подумать, что в Доме таится подобное место, где его так давно ждут — с рыжеватым пламенем в глазах, с толстыми, но прозрачными и хрупкими щупальцами — девушка и растение?.. А ведь он их узнавал, он, должно быть, наверняка думал о них, и удивлялся не столько тому, что они оба существовали, сколько тому, что он нашел их здесь, в конце голого коридора, за обычной дверью, которую мог открыть кто угодно.