Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 109 из 126

— Ариадна!.. Бывает час, очень ранний, когда верхняя линия мрака, увлекая за собой все, что осталось от ночи, начинает медленно спускаться вдоль отвесной скалы, как край опускаемого занавеса; а утес над ней уже отогревается и снова окрашивается… Бывает час, когда солнце садится, как птичка, на верхушки елей и раскачивает их. Каждая из них по очереди выходит из тени, вырастает на свету, на мгновение утверждает, перед равными себе, ясность своего сознания. И тогда я смотрю на то, как каждый кусочек пространства ведет себя по-своему. Лес уходит в небо, как большой лоб, переполненный мыслями; там, на углу гряды, утес поднимает кверху заостренный, отвесный палец, не отступающий ни перед чем… В этот час между всеми ликами земли, между самыми разнообразными созданиями, действует некий единодушный уговор: они излучают такой мощный порыв, такую уверенную красоту, такую сияющую невозмутимость, словно призывают нас к чему-то, что выше счастья. Это час, когда каждому существу, одушевленному или нет, утро дает совсем новое счастье, за которым отправляется каждое из них!

Он говорил; и, пока говорил, чувствовал, как она трепещет в его руках; и вот мир — с дорогами, деревьями и звездами — тек через него, как большая река.

— Ариадна… Несколько часов назад, когда я ждал вас и мне пришлось заслонить глаза от солнца, спускавшегося к краю дороги, на которой я подстерегал звук ваших шагов, — ах! какой крик рвался из меня при виде всего того, что было вокруг! Эта минута ожидания в сиянии заходящего дня — я вдруг почувствовал ее такой полной, такой острой, что согнулся под ней, как под чудесной ношей… Но ни одно слово не сравнится с такой полнотой молчания. Я не мог поверить, что это правда, что я, живой человек, стоящий на земле, изведал это: это счастье, это ожидание, чудесным образом переполнявшие меня. Вы должны были прийти, Ариадна, в этом уже позолоченном свете, углублявшем даль и оставлявшем огромные шлейфы тени!.. Я чувствовал, что небо готовится стать бесконечно синим, наполниться этим величественным исступлением, которое сейчас разжигают в нем звезды над нашими головами, — видите, они так плотно прижаты друг к другу, что их едва ли легче различить, чем деревья в лесу, и они тянутся через небо, как туман!..

Он говорил. Он более не знал, была ли Ариадна рядом с ним; он более не знал, слушала ли она его. Он повернулся к ней. Она была тут, такая простая, такая же естественная, какой умела быть всегда. Но на этом лице, побледневшем от лунного сияния, он читал твердое и решительное выражение, а ее губы притягивали его так же, как свет.

Никогда Симон так не любовался ею. Никогда он не видел ее такой красивой, никогда ее вид не возвышал до такой степени его жизнь, его желание.

Он умолк. Домик притулился у скалы, в луже тени, куда не доставала луна. Он не издавал ни звука. Он словно смотрел на них своим черным окошком, звал молчаливым жестом.

Тогда они вошли. Это тоже было очень просто. Внутри было несколько вязанок хвороста и поленьев. Изнутри окошко стало совсем синим. Все было чисто и ясно. Дверь перед ними была раскрыта, и долго, не спеша, стоя на пороге друг подле друга, они смотрели в ночь.





Когда Симон окидывал взглядом свою прошлую жизнь, то видел, что она кончилась в ту ночь, когда он познал Ариадну.

От этой прошлой жизни еще оставалось несколько островков, бывших его радостями. Часто он говорил себе, что все радости жизни должны быть где-то соединены скрытой связью. И вот теперь он коснулся этой связующей нити, открыл далекую страну, откуда радости текли к людям, как питающие реки, и где было рукой подать до великой тайны — так близко, что, словно за легким занавесом, ощущалось биение невидимого сердца, задающего движение вселенной. Да, все мгновения, когда ему казалось, что этот занавес, отделяющий нас от другого края жизни, разрывается перед его глазами, все те минуты, когда близкое соприкосновение с природой так живо вызывало у него впечатление того, что он, наконец, посвящен, что открылась дверь перед неким великим откровением, — все эти минуты, эти порывы, эти радости возрождались в этом счастье и обретали в нем смысл: ибо он видел, что все они обращены к тому пылающему очагу, откуда била жизнь.

Он вспоминал — и с каким удивлением — о стольких часах, которые прожил вдали от солнца, занимаясь искусственными проблемами, блуждая в туманных умствованиях, во власти книг — тех книг, которые, изучая другие книги и манеру, с какой эти книги толковали более древние книги, ставя перед собой, таким образом, все более и более удаленную и все более и более узкую задачу, доносили лишь тусклый, угасающий отблеск жизни, картину, лишенную как мечты, так и реальности. Да, все это прошлое было похоже на слезшую старую кожу, обнажившую его перед небом. Оказавшись один рано утром на каменистой тропинке, где его только что покинула Ариадна, когда деревья одно за другим просыпались ото сна, а из-под облаков, испаряющихся в провалах лощин, понемногу появлялся совсем новый пейзаж, и понимая, что в нем не осталось более ничего от того чувства странности, которое иногда внушала ему природа, и что более нигде вещи не питали к нему ни малейшей недоброжелательности, Симон вдруг остановился и, подняв глаза к горе, глядя на стену жесткой и чистой скалы, с вершины которой на него снизошло столько счастья, долго вдыхал воздух… «Жизнь, — сказал он себе, — нет, жизнь — это не идея!..»

И теперь он дал наполнить себя той радости, что словно возвращает человека к его истокам и которая, действительно, возвратила его к истокам всего, словно он и не жил никогда; она вернула ему утраченную девственность: ибо эта ночь уничтожала все остальные, и он теперь был уверен, что любая радость могла так же возродиться из пепла, а любое деяние могло вновь возникнуть в своей новизне из глубины человеческих ночей… Он чувствовал в себе силы сотворить мир. И с невыразимым волнением думал, что любовь — действительно акт созидания, и что эта ночь, возможно, стала первым этапом на пути создания человека.

Мир выходил из этой ночи слитым воедино, как и он сам. Все враждебные силы, все доныне разрозненные части, все, что до сих пор было раздором, ссорой, неповиновением, отрицанием, теплом и холодом, телом и душой, водой и огнем, истинами, борющимися с противоположными истинами — все это сливалось, объединялось в несравненном согласии. Все пустоты заполнились: мир повсюду был полон. Со всех сторон Симон словно видел руки, подающие ему знак… И даже эти книги, недостаточность которых он признавал, — он знал, что теперь мог бы к ним вернуться: ему больше не требовалось защищаться от них, он больше не рисковал стать их жертвой. Ощущение собственной силы обязывало его на все смотреть с любовью.

Но особенно преобразилась земля. Почти на всех тропинках, по которым он шел, она теперь обнажилась; она перестала быть корой, коркой, чинящей препоны нашему познанию; она была нежна, проницаема для взгляда, для любви. В то время как она, комьями, приподнималась под его ногами, Симон словно видел сквозь нее, и то, что он видел, было похоже на небо, в центре которого дерево раскинуло свои ветви, начинавшие покрываться листвой. Вскрикивая от радости, бежал он по возрождающимся просторам Обрыва Арменаз. Поток, дерево, дорога, ведущая к нему, — все это было тем же самым ликом Бога, счастья, непреходящей уверенности, обрушившейся на него, как гром среди ясного неба. Все оживало, обретало смысл; ничто более не было замкнутым, немым; у каждой вещи был свой голос, гармонировавший с другими голосами. В этом мире, по которому он победно шел, не было не только противостояния между жизнью и смертью, но и противоречия между присутствием и отсутствием, формой и содержанием; и реальное присутствие физических оболочек всех существ не наносило урона их глубинному пресуществованию. Подобно тому, как вся красота Ариадны наплывала на него при малейшем соприкосновении, с легчайшим поцелуем, так что он уходил, взволнованный простым пожатием своих пальцев и пальчиков Ариадны, — так и само дерево отвечало на все вопросы с той же искренностью, с той же неисчерпаемой мудростью. Ибо оно более не было всего лишь сияющим ореховым деревом, доступным взгляду Симона; оставаясь единственным в своем роде созданием, наделенным высшей значимостью, особенной статью, оно в то же время объединяло в себе все остальные деревья в мире, которые, в свою очередь, отдавали ему немного своего значения, немного своей души. Таким образом, все существа обнажались в своей прозрачности и открывали через себя множество других существ; ибо каждое из них несло в себе присутствие всех остальных, и мир сразу же становился видимым и целиком постигаемым одним взглядом.