Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 103 из 126

И вот теперь он видел, как над потемневшим миром встает незнакомое лицо Ариадны. И это было так же красиво, так же волнующе, как когда ему показали, в таком же темном зале, так же располагающем к чудесам, прозрачное изображение его груди с ее потайной архитектурой и мраморной нежностью легких.

От Ариадны осталось только лицо; менее того — часть ее лица; но эта часть больше говорила об Ариадне, чем могло бы сказать все ее тело. Это был всего лишь узкий профиль, где свет очерчивал шею, лишь для того, чтобы замереть у ее основания и показывал лоб, лишь чтобы обрезать его у корней волос. Но Симон восхитился тем, что случайное расположение линий на бумаге уничтожало как раз все, что было роскошного в лице его любимой, — эту пышную, бурливую копну волос, непокорную часть ее самой, единственное, что должно было выражать нечто нерешительное, расплывчатое, может быть, встревоженное. Симон любовался тем, что случай походя высвободил как раз то волнующее выражение этого обнаженного лица, которое читал на нем он сам.

Симон мог думать, что Ариадна, придя к нему в луче света, окруженная тенью, сама будучи ею, никогда не имела иного существования, кроме этого, или, по крайней мере, здесь у нее было существование, высшее в сравнении с обычным. Во всяком случае, в этом светлом профиле, выделявшемся на фоне черного четырехугольника, явно было нечто иное, нежели просто изображение, «воспроизведение». Что же это было?.. Не являлось ли это двойником, похожим на того, кого он так часто воображал позади нее, подобно ангелу, подобно ее более прекрасному образу, которым вдохновилась природа для ее создания и в чьи очертания она, возможно, когда-нибудь вернется? Не было ли это небесным образом, чьим земным отображением была Ариадна? Не было ли это тем, что ждало ее за пределами мира и чье невидимое присутствие над ней делало ее облик одновременно таким хрупким и таким желанным?..

Направляемый инстинктом открытия, Симон еще больше сократил рамки изображения, более ревниво выделил сверкающую линию профиля, убрал прядь, свернувшуюся на щеке, оставив лишь то, что показывало ее нежный изгиб. Тогда лицо стало похоже на задумчивый цветок, несомый стройным стеблем шеи, чей изгиб подчеркивал свет… Да, это было именно то лицо, что наилучшим образом соответствовало тому, которое он так часто видел мысленным взором, когда любовался Ариадной во время их быстротечных встреч — таковы бывают мелодии, что звучат в нашей памяти, но неизбежно ускользают от нас, как только мы пытаемся их воспроизвести. Это было именно то лицо, находящееся вне всего внешнего, которое, как он думал, ему никогда не удастся воспроизвести, увидеть вновь…

Когда час спустя Симон снова открыл окно, он удивленно воззрился на мир. Ночь была холодна, небо затянуто облаками; в воздухе пахло снегом. На втором этаже Дома неярко мерцал огонек, неподалеку от комнаты Массюба, — того Массюба, что держал в своих руках руку Ариадны и медленно агонизировал под лаской руки, которую поцеловал.

Утром, когда Симон схватил отпечаток, всю ночь сохший на столе, он увидел, что тот почти ничего не потерял от своей колдовской власти. Он не был одурачен обманчивым возбуждением: Ариадна была там живой, как никогда. Между нынешней девушкой, живущей в ограниченном пространстве, чьи слова, походку, движения он знал, и прежним мифическим образом, который он столь долго любил, возникла незнакомка. Что же принесла ему эта странная Ариадна, освобожденная от копны своих волос? Что она хотела ему сказать? Ему не удавалось выразить ее послание ясными словами, понять, как могло это лицо родиться из снимка, который, как он думал, всего лишь запечатлел Ариадну. Никогда жизнь не дарила ему этого лица, этого выражения властности и отсутствия одновременно — того отсутствия, что было присутствием в чем-то другом… Что за мысль жила под нежным скатом этого лба и едва обозначенным раструбом сомкнутых губ? На чьей стороне была истина: на стороне образа, который он призывал к себе ранее, на стороне реальности — или этого нежданного явления?..





Симон подумал, что ему следовало увидеть Ариадну лишь один раз в жизни, в первый раз, и тогда все остальные ее образы послушно улеглись бы в эту форму, созданную однажды и навсегда силой самого первого впечатления. Наверное, девушка иногда, мимолетно, была тем, что отобразил портрет: но, поскольку Симон никогда не мог достаточно долго удерживать этот ускользающий образ, он не остался в его памяти, не слился с первым. Все преходящие оттенки выражения, составляющие, однако, подлинную жизнь человека и через которые он раскрывается нам до глубины души, не могут соперничать с застывшим, хотя и немного произвольным его образом, хранимым нами из-за стремления к легкому отождествлению. Симон говорил себе, что без помощи этого аппарата, немного огрублявшего природу, навсегда запечатлевая на пленке то, что по сути своей мимолетно и должно бы навсегда остаться вне обладания, он, может быть, никогда бы до конца не узнал Ариадны.

На поверхность этого задумчивого лица вышло все самое потайное в человеке. То, что могло расцветить думы Ариадны, когда она сидела у окошечка той столовой, куда они заходили несколько раз, — Симон хорошо помнил аккордеониста и шумные беседы рабочих, споривших за кувшинчиком вина, сдвинув шляпу набекрень, — отныне и навсегда все это можно было прочесть в маленьком бумажном четырехугольнике, откуда было изгнано все, что не было основными, говорящими чертами этого лица. По сути, это выглядело еще красивее, чем тот великолепный рентгеновский снимок, который некогда прислали Симону в красивом, роскошном конверте. Ибо ту фотографию сегодня можно было сделать повторно, и Симон знал, что, благодаря медленности выздоровления, она, возможно, не слишком будет отличаться от первой… Но здесь перед ним было единственное, однодневное, одномоментное лицо, и в сотне других портретов Ариадны можно будет найти лишь его разрозненные черты.

Он без устали смотрел на это изображение, из которого понемногу проступал смысл, как вновь, сквозь рассеивающуюся дымку, появляются чудесные очертания пейзажа, долгое время заслоненного тучей. Каждый раз он с тем же легким потрясением — будто человек, не замеченный вами, тронул вас сзади за плечо, — видел эту легкую шею, несущую в себе кровь и жизнь, изгиб приносимой в дар щеки, а главное — тайну невыразимой линии, которая, нежно изгибаясь, очерчивала двойную волну губ… Как же! Ведь именно из самих губ, из самого центра их таинственного слияния выходила эта линия, омывающая два противоположных берега лица! Там был ее исток, та тенистая пещера, в которой она терялась и где таились, со сложенными крыльями, все поцелуи, которые Ариадна подарит в своей жизни… Склонившись над пламенно вопрошаемым однодневным лицом, Симон перехватывал все его движения, возвращался к их рождению и следил за их незавершенностью. Ибо сама манера, с которой эти линии, обрезанные его капризом, терялись за рамками фотографии, манила проследить за их обнажением, продолжить вместе с ними прерванное путешествие… Шея пропадала из поля зрения в том месте, где должна была появиться блузка. Это лицо венчало не платье, а тело. Симон был восхищен. Он до сих пор никогда не замечал, до какой степени обнажено женское лицо…

Вот уже несколько дней шел снег; тучи, обычный передовой отряд весны, снова побежали во все стороны над Обрывом Арменаз, как обезумевшая стая, скрыв от взгляда пейзаж и Ариадну. Симон больше не выходил из комнаты. С пылом, возмещавшим отсутствие оригинала, он все больше вживался в тайну этого нематериального лица, явившегося ему в луче прожектора. И вот он обнаружил в себе новое, всепоглощающее чувство: алчность. Ибо если миг, у которого было похищено это лицо, принадлежал, как ему казалось, к сияющей вечности, открываясь в нее, как окно, он тоже, на миг, создавал мир, сотканный из конфликтов, желаний и тревог. Да, это было совершенно внове. Симон думал обо всех тех мгновениях, когда у Ариадны должно было быть такое лицо и которые ускользнули от него. Он замечал, что до сих пор никогда не думал о ее прошлой жизни, никогда не задавал ей малейших вопросов. Он думал обо всех выражениях, какие могло бы в будущем принять это лицо, которое он так долго считал неподвижным. Настоящее, будущее, прошлое смешивались перед его глазами; он думал, что если бы смог увидеть Ариадну в некоторые минуты ее жизни, которые до сих пор были от него скрыты, то смог бы уловить в ее чертах, в ее мгновенности изменение ее самой, такое же ценное, такое же важное, как то, что в данный момент было причиной его радости и начинало становиться причиной отчаяния. Он думал, что в тот самый час, когда он, держа ее в дрожащих руках, любовался этой навеки неизменной фотографией, Ариадна, быть может, гуляла с подругой, слушала ее, отвечала на ее вопросы, а ее лицо, в свете нового чувства, возможно, выражало новый оттенок жизни, которого он еще не видал: тогда ему достаточно было только представить свое незнание, чтобы мучиться от этого.