Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 129

Любимов: «Я просчитался, идиот…» — заключение его по поводу своего возвращения.

«Годунов» прошел хорошо, правда, чуть сердце не лопнуло у меня и даже мерещился конец Андрюши Миронова. Нинка — молодец, это же сказал ей и Любимов, которого мы вызвали на поклоны. Он был счастлив. Играл министр, и играл замечательно. И это был праздник. От слабости у меня дрожали все члены и голоса своего я не узнавал и плохо слышал.

Перед спектаклем на распевку пришел Д. Покровский[40], и это тоже всех подтянуло. Бог меня спас, и я правильно сделал, что согласился играть.

Перед выездом в театр, под впечатлением «роднящего» письма Федореева и оттого, что сам Вассе Ф. написал, стал я разбирать портфель со старыми бумагами и обнаружил свои некоторые письма аж за 1958 год и письма Шацкой к моим родителям. И понял я, как не все было плохо и даже наоборот. Нинка очень трогательная из этих писем мне предстала, она вспоминает нашу каморку, где мы с ней спали под шубой на веранде, Ивана и Веру, баньку черно-белую… На душе у меня тепло стало и нежность воспоминаний, захотелось мне еще больше Нинке удачи, тем более что накануне сумасшедшая, больная Неля нашептывала мне по телефону: «Как ты, такой талантливый, такая умница, мог связать свою жизнь с Шацкой, она же тебе жизнь загубила!» Дура! Я любил ее. Мы были счастливы. А то, что потом произошло, так во многом я в этом виноват… Но не жалею ни о том, что прожито было с Шацкой, ни о том, что разошлись мы с ней — меркантилизм и алчность претили мне невыносимо. Да и выпивать я стал, и гулять, и романы заводить.

«Мой отец — враг народа». В первой моей повестушке есть немудреные слова, горделивые, хвастливые слова о моем отце. «Врасплох он и кулаков застигал. Мать рассказывала: иные в обморок падали, когда входил он. Так сказать, от одного взгляда его кулачье опрокидывалось, а ему и двадцати не было тогда». Проходясь по рукописи, один из редакторов, В. И. Воронов, сказал мне: «Уберите это… Когда-нибудь вам будет стыдно за эти слова, вы будете пытаться уничтожить, вычеркнуть их, но будет поздно». И вот теперь мне стыдно… Нет — больно. Мне отца моего жалко, жизнь ему, душу ему и миллионам ларионычей проклятая революция изгадила, породила семя дьявольское… И мы — плод! И получилась вещь страшная: не он врагов народа разоблачал, а именно сам врагом этого народа становился и установился. Вот трагедия. И гордиться ли мне таким отцом?! И что он сам думал в потемках души своей, когда читал эти строки? Ах ты, батюшки-светы!

Среда, мой день

Сегодня идет «Бумбараш». Я стою у рынка. Холодно. Хотя двигатель работает на усиленных оборотах. «Бумбараш». Когда это было? Какого числа?! Сейчас приеду и взгляну в дневники. Это был Междуреченск. Зима. Очевидно, как всегда, зимние театральные отгулы. Еще был жив Иван Федосеевич и мы, кажется, всей золотухинской родней пришли к нему в гости. И надо же — «Кинопанорама» по ТВ и я в кадре с чудесным, мудрым, интеллигентнейшим, тончайшего ума человеком Каплером (у меня сохранились снимки Копылова).

Каплер читал письмо, в котором какой-то замечательный мужик просил его, ведущего, рассказать об артисте. Фамилию артиста он не помнит, но этот артист пел песню «Ой, мороз, мороз» в фильме «Хозяин тайги». А потом шел кусок из «Бумбараша», с маршем 4-ой роты, и отец плакал. Самые дорогие воспоминания об отце, когда я видел на его глазах слезы. Я тогда понимал, чувствовал, что есть человеческая душа и сердце у моего неприступного, не пускающего в свои тайны отца. Когда он плакал, я видел в нем человека. Я видел в нем родителя. Какую-то тяжесть он носил в сердце своем. Он раскулачивал? Да, но он с такой любовью и такими добрыми словами, такими весьма и весьма уважительными речами говорил о своем хозяине, кулаке Новикове или Щербатове… или это были разные лица? Разные хозяева. Что у него было на сердце? Что он вспоминал, о чем жалел, была ли кровь на его руках (ее не могло не быть по тем временам), были ли загубленные семьи крестьянские, к которым он имел непосредственное прикосновенное, рукоприкладное отношение. Мать была из семьи зажиточной. Всю жизнь он ее подкулачницей в сердцах называл. Но братку маткиного, Ивана Федосеевича, он уважал.

Четверг

Ну, развернулись события… Харченко усоветовал мне лечь на недельку, и вот я сижу в палате без номера, но с телефоном.

Звонил Любимов. «На меня тут все набросились… я виноват, что заставил тебя играть».





Для своего друга попросил у них курс американских антибиотиков… у него, кроме пьянства, что-то с легкими.

Воскресенье — отдай Богу

В 1973 году, публикуя «На Исток-речушку», я, читавший Солженицына, игравший и защищающий «Кузькина», знал, что такое явилось в образе коллективизации, что за морда Медузы для моего народа. И все-таки я оставил эту фразу, не задумываясь почти, — я знал, что должно отцу понравиться, он еще верил в свое правое дело, он это время своей молодости, разгула силы и крови единственно счастливым и достойным воспоминания, быть может, в своей жизни считал. И я эти две фразы оставил, теперь их не уберешь, а они позорные оказались в биографии моего отца, а теперь — моей и моей фамилии, и тут надо серьезно разобраться. Потом и такая увертка-мысль была, что были в этом деле перегибы, да, многие пострадали безвинно, но сама идея была правильная и богачей надо было уничтожить — вот эта муть хлеще самогонной и опиумной. Классовая борьба — слова и понятия просты, как Ленин. И влезла в неграмотные, темные, непутевые головы дедов и отцов наших. Не столько дедов, конечно, сколько именно молодых тогда отцов наших — дай только руками помахать, власть употребить, почувствовать. А с ними и матерей. Ведь Мотьку Сергей заметил и увел у Якова, а нет… не зря ведь ему сказали: «Беги!» Кто знает, Золотухин, быть может, уже прицеливался на этого мастера масло-сыр-завода?! Отца я вывел героем… Но ведь именно «На Исток-речушку» вызвало бешенство отца: «На моей крови деньги зарабатываешь!»

Ведь он что-то почувствовал, но на что именно он возгневался и опрокинулся, мне сейчас даже трудно представить. Тогда я думал, на тот эпизод, где он мать бичом зацепил… Намек на то, что он часто избивал ее до полусмерти, и на неотправленное письмо… Стоп, стоп… это же в «Дребезгах»… там еще нет этого. Может быть, как раз он уже понимал, что само по себе раскулачивание было громадной ошибкой и он не в герои вышел, а в преступники, во враги народа истинные, какими оказались на деле большевики. Начав потом сам хозяйствовать колхозным председателем, он ведь вспоминал свой батрацкий опыт и учился именно у тех, кого ссылал в Соловки и уничтожал как класс. Ведь он развелся срочно с Мотькой (уж Вовка был) и уехал от нее опять в Камышинку… Весь дневник прочитал сейчас и не нашел, значит — не записал. Я путаю, я забываю, что-то расскажу Тамаре из своей семейной, родительной хроники и думаю, что надо это в дневник записать, и забываю.

Так о дяде Кононе. Его взяли по линии НКВД (дядя Конон по отцу Федосею или по матери?), по линии классовости. Сергей Илларионович перепугался и с моей матерью срочно развелся, как с подкулачницей. Секретарь Галета ее успокаивал: «Мотя, не убивайся, пройдет эта волна, эта кампания, и Сергея мы тебе вернем. У вас дите, любовь. Это временная мера». Как же отец жил? Галета их воспитывал. Молодежь. И, очевидно, подчиняясь ветру времени, действовал в соответствии с его генеральным направлением, но что-то и знал про себя, и видел дальше. Сделаю последнюю попытку и спрошу в письме у Матрены Федосеевны. Написал, спросил. Что ответит, интересно, и как?

«ЖИЗНЬ ЕСТЬ ТОЖЕ ХУДОЖЕСТВЕННОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ САМОГО ТВОРЦА».

Сегодня «Борис», и снова играет Шацкая. Я помню прошлый страшный спектакль. Страшный, потому что я чуть не задохнулся, но выкарабкался-таки с честью и Нинку спас. Не подкачать бы сегодня. Господи! Тебя прошу и умоляю: дай сил и таланту от 19 до 22 часов московского времени.

40

Покровский Дмитрий — руководитель фольклорного ансамбля.