Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 5

Наряду с указанными интертекстуальными коннотациями метод суперпозиции применен также и к темпоральной локализации рассказа. Согласно теории относительности, космический корабль находится одновременно в двух системах временных координат: в «автономном» времени Земли и в зависимом от скорости полета, более медленном космическом времени. Эти две системы отсчета времени перекрываются, сверх того, субъективным временем Аверина, разорванным провалами в памяти, нулевую точку которого он сам фиксирует в момент смерти жены, а потом передвигает на момент желанного прибытия на Землю[32].

Развитие героя, заканчивающееся его полным ослеплением, содержит, впрочем, еще один интертекстуальный рекурс, который также можно было бы описать как продукт суперпозиции, реализуемой на уровне нарративной структуры текста. Трудно не заметить аналогии с ключевым прототипом социалистического реализма, Павлом Корчагиным из знаменитого романа Николая Островского «Как закалялась сталь» (1932–1934). Герой Островского закалял, как известно, усилием воли свое сознание подобно стали, одновременно подвергая свой организм, сферу физического и чувственного, полнейшему разрушению. На первый взгляд, Аверин совершает сходную эволюцию. Впрочем, здесь обнаруживаются отличия, имеющие существенное значение. Так например, характерно, что в состоящем, подобно классической драме, из пяти частей рассказе в нулевой точке отсчета времени на месте революции оказывается «Катастрофа» (название первой главы). Во второй главе «Звонки и гонки» начинается диссоциация временного плана — время расслаивается на абсолютное, относительное и субъективное измерение. В то время как Аверин, посылает на Землю сообщения, его одолевают мучительные мысли, образы, воспоминания. Третья глава «Человек — это цель» становится кульминацией сюжетной коллизии. Страдания Аверина обостряются до непереносимой жгучей боли, после чего он впадает в полнейшую, «плотную» апатию:

В промежутках между работой и бессистемным случайным сном подолгу стоял у окна в астрономический отсек. До боли сдавливал пальцами виски. Отходя от окна, включал на полную мощность динамиков какую-нибудь музыку и, как пьяный, ничком лежал на широком гамаке амортизатора.

Резь в затылке и позвоночнике началась после одного из таких приступов. Это была очень сильная боль — внезапная, будто удар ножом. <.. > Облегчение не приходило. Но, самое страшное, это его не удручало.

Апатия плотнее и плотнее обволакивала сознание.

Был случай, когда, передвигая рычаг энергоснабжения, он разбил на пульте глазок индикатора. Однако ему в голову не пришло заменить глазок (109–110).

Этот «критический момент» становится поворотным эпизодом всего рассказа:

Настал критический момент. Гибель жены, физическая мука, невыразимая безысходность космического одиночества смешались воедино, превратились в общее нестерпимое страдание. Алексей отчетливо ощутил, как близок он к полному отупению, сумасшествию и гибели. Мотая головой, стряхивая с себя безумие и смерть, он издал вопль: «Не потерять себя! Не потерять себя! А-а-а…» Снова и снова метался в металлической скорлупке корабля исступленный крик человека. Исстрадавшийся организм входил в новое состояние. Отупение и отчаяние уступали место какому-то подобию спокойствия (110–111).

Переход организма Аверина в некое «новое состояние» оказывается не чем иным, как перерождением и воскрешением, причем воскрешением в новом качестве кибернетической машины. В отличие от Корчагина «нового человека» Аверина после его метаморфозы не посещает «прозрение памяти» и осознание глубокого смысла собственной деятельности[33]. Вместо этого происходит фундаментальная перестройка самих структур его сознания: оно как бы расщепляется на управляющее и исполняющее «я».

Постепенно это шизофренически расколотое «я» все более и более механизируется, теряет человеческие черты. Полнейшее ослепление Аверина сопровождает этот процесс редукции бытия до уровня условных рефлексов, обеспечивающих лишь поддержание элементарных функций собственного организма и организма космического корабля. Комплекс условно-рефлекторных реакций становится как бы продолжением бортовой аппаратуры, сознание «включается» лишь как звено в интерактивной цепи управления техникой внутри и снаружи человека. В пятой главе, «Держись, сынок», дегуманизация и кибернетизация космонавта доходит до высшей точки. Аверин полностью теряет память и перестает осознавать причинно-следственные связи собственной деятельности. Однако последний, данный самому себе, приказ нажать на кнопку и остановить полет корабля он пытается выполнить любой ценой:

Алексей поднялся было перед пультом на колени, но боль опять сковала его. Он обмяк, повалился на бок и заскрежетал зубами. Очень больно…

Снова слышится в отсеке слабый голос:

«Нажать кнопку…»

Он пытается выполнить приказ, данный самому себе.

Боль в спине так крепко держит его, что он не может уже говорить. Он даже забыл, зачем надо нажать кнопку. Выполняющая часть его раздвоившегося «я» знает лишь, что это нужно сделать обязательно…

Он забыл почти все. <…> Прошлое и будущее теплились в подсознании. <…> Алексей вспомнил о том, что надо включить торможение, тут же дал себе приказ и потерял связь между причиной и следствием. <…> Надо дотянуться до кнопки!..

Невнятное бормотание, которое то становится громче, то затихает, смешивается со слабым потрескиванием включенных громкоговорителей (115–116).

Космонавт в этой сцене такой же «невнятно бормочущий», получающий и исполняющий команды аппарат, как и прочая бортовая техника в черном ящике корабля.





Когда в конце рассказа раздается голос отца словно «Божий глас», обращенный к «сыну человеческому», то проступает и религиозная подоплека рассказа. Религиозная топика часто сопровождает тему семьи и космоса, прочно входя в систему координат литературы о полетах во Вселенной[34]. Голос отца — это одновременно и «взгляд со стороны» на гетерономность космических героев, на их зависимость от техники и на медиальную инсценировку их существования. Ведь голос отца приходит к Аверину в виде записи на пленке. Она была сделана давным-давно, наверное, вскоре после отлета первой космической супружеской пары с Земли[35].

Читая рассказы Анфилова в контексте советской популярной культуры, нельзя не обратить внимание на соотношение между общественно-культурным подъемом «оттепели» и его фикциональной трансформацией в мысленных экспериментах научной фантастики тех лет. С одной стороны, мы наблюдаем в те годы крупномасштабную медиальную инсценировку «большой советской семьи», вступающей в «новую космическую эпоху человечества». С другой стороны, в советской фантастике все отчетливее слышен голос «второго „я“», ставящего под сомнение исторический детерминизм неудержимого технического, медиального и научного прогресса в пользу человека и общества[36]. Рассказ «В конце пути» ослабляет односторонний идеологический детерминизм и обращается к идее многозначности и множественности альтернатив. Это переход в состояние, дальнейшие «суперпозиции» которого не до конца предсказуемы. В этом смысле символично, что все функции «кибернетизированного» Аверина в конце рассказа сводятся к одной единственной цели: затормозить полет корабля. В качестве метанарратива тексту Анфилова служат при этом как раз те самые научные парадигмы и соответствующие им экспериментальные модели, на которых основывался научно-технический оптимизм и пафос советского общества тех лет[37]. Характерно, что в отличие от героя сталинского времени, который подчинил своей «стальной» воле и техносферу вокруг себя, и протезы как техносферу собственного тела, космический герой Анфилова частично сам становится протезом кибернетического организма. Именно эта смена парадигм в дискурсе человек-техника стала главной темой мысленных экспериментов научной фантастики эпохи «оттепели»[38].

32

«Изменилось даже представление о времени. Раньше они с Верой считали дни с момента поворота, когда „Диана“ дошла до вершины своего прыжка в разведывательном рейсе и повернулась лицом к Земле. Теперь началом времени стала катастрофа» (108). «Надо менять календарь, — продолжал Алексей. — До финиша около десяти дней. Будешь считать с конца — десятый, девятый, восьмой… Все время будешь работать» (112).

33

Ослепший герой Островского, как известно, в конце романа пишет свою автобиографию даже два раза. После того как рукопись первого варианта потерялась на пути в Москву, Корчагин переписывает по памяти полный текст еще раз.

34

Религиозная тема также относилась к тем «запрещенным», «интимным» сферам, разработкой которых занималась в первую очередь научная фантастика. Тема религии вплетается здесь парадоксальным образом в естественно-научную картину мира и не противоречит идее научно-технического прогресса.

35

Это становится очевидным, так как отец не знает, что жена космонавта мертва, в то время как «голосу» лунной станции это известно. Кроме того, голос отца частично рекапитулирует сказанное перед отлетом, что также как бы смещает его в далекое прошлое (Там же. С. 104, 119).

36

Такие философские и идеологические импликации естественно-научных теорий и мысленных экспериментов в то время широко дискутировались и в научно-популярной литературе, см., например: Данин Д. Неизбежность странного мира: Научно-художественная книга о физике и физиках. М., 1962.

37

Согласно положению Шредингера, сделанному им в связи с описанным мысленным экспериментом в 1935 году, «размытая модель» кошки в ящике также может служить адекватным отражением реальности, поскольку она не содержит «ничего неясного и противоречивого». Это положение не могло, конечно, встретить понимание в эпоху расцвета сталинизма. То, что Анфилов комбинирует модель Шредингера именно с каноническим романом Островского, разумеется, в этом контексте не случайно. См. также: Gerovitch S. Op. cit. Р. 110–111.

38

Об этой смене парадигм в советской литературе на примере биологии смотри также: Швартц М. «Кровь предков не лжет»: Биологический дискурс в произведениях Даниила Гранина и Владимира Дудинцева о советской генетике // Русско-немецкие связи в биологии и медицине / Под ред. Е. Колчинского, А. Федотовой. СПб., 2003. Вып. IV. С. 33–45.