Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 121 из 166

Потом, в припортовой таверне, она поет томительно-медленную песнь, и в голосе ее звенят все сокровища Индии, вздымаются волны морских дорог; если бы в этот миг корабли подняли якоря, все моряки до одного кинулись бы на борт, зачарованные тайной чужедальних берегов, о которых она им пела.

Хоэль, молодой парень, потерявший ногу, как говорили, в английской плавучей тюрьме, упивается этим голосом, как водкой; он подстерегает Изабель у выхода и ковыляет следом: «Эй, сирена, погоди, я хочу тебя!» — «Я ничуть не испугалась, — запишет она позже, — да и чего бояться, я легко могла убежать». Но она не бежит, она медлит, нерешительно глядя на него. «Он мой ровесник, какая-то часть его тела давно мертва, но разве человеку когда-нибудь надоедает жить?!» Она оценивает его: отчаяние, неприкаянность, желание. Она оценивает и себя: я тоже вдруг возжаждала чужого тела… да! Она круто поворачивается: пошли! — ее сабо звонко стучат по мостовой, она и не думает скрываться. Они подходят к песчаной кромке берега, и Изабель сбрасывает с себя плащ, юбки, корсет. Сброшен и чепец, короткие кудряшки трепещут на ветру. Она входит в воду: ну, иди сюда! — и оба спокойно отдаются течению. В воде он забывает о ноге, унесенной священным вихрем войны, он говорит: человек всегда слишком молод для смерти, даже когда она для него — единственный выход. Изабель молча плывет рядом, мимолетная жалость к ним обоим осеняет ее; нырнув, она вновь поднимается на поверхность и приникает к нему, уже не испытывающему желания; она говорит, что любит мужчин, и он рассеянно откликается: да, конечно… они встречаются глазами, трогают друг друга… Но поцелуя Изабель ему не дает.

Потом, когда они почти уже одеты, Изабель опирается на его плечо, чтобы вытряхнуть песок из своих сабо, и он смеется: «А ты такая же, как другие, ей-богу! И дырка между ног, как у всех баб. С чего это ты вдруг пошла со мной, а, сирена?» Она отворачивается, уходит, напевает: «За домом нашим старый пруд…»

Они возвращаются к докам. На краю причала, рядом с домом, Изабель задерживает парня: ты, наверное, голоден, — и все время, пока он ест (Хендрикье молча снует у него за спиной, подавая на стол), глаза его неотрывно устремлены на Изабель. Все еще тихонько напевая, она баюкает младенца Коллена, она гладит детскую головенку с льняными кудряшками, уткнувшуюся ей в шею.

«Когда я поеду во Францию, этот дом должен охранять мужчина — с оружием под рукой и с дружками неподалеку. Ты бы взялся за это ради меня?»

Парень бледнеет: «Так вот оно что, ты мне, выходит, заплатила вперед!» Она отрицательно качает головой: «Ну до чего ж ты глуп!» Хоэль уставился в миску, словно гадает на похлебке: «А почему ты выбрала меня?» Изабель пожимает плечами: «Жозе слишком стар, а другие… ну, других ты знаешь».

«А я на что гожусь?»

«Слушай, не валяй дурака. Они (Изабель указывает на женщин за спиной парня) не посмеют отказать Шомону, когда он будет заставлять их перебраться в Верхний город; они не осмелятся даже перечить ему, я ведь знаю, они женщины простые».

Хендрикье бурчит: «Простые, да не немые», — а парень возражает Изабель: «Я ведь тоже из Нижнего города».

«Тебя я прошу об одном: просто твердо отказать ему от моего имени. Пусть у Шомона две ноги, а не одна, но он спасует перед решительным ответом».

«Это все одни слова».

Изабель подходит поближе, Коллен — щека к щеке с нею — открыл глаза и тоже смотрит на мужчину.

«Хоэль, — говорит она, — я тебя не принуждаю, а прошу, вот и все».

Тот вздыхает: «Спой мне что-нибудь». Изабель проходит по комнате, попутно укладывает ребенка в ивовую колыбель, задумчиво медлит на пороге «Конторы». Налетевший с моря в док ветер гудит, играет на снастях трехмачтовика с заголенным днищем, и в такт привычному скрипу дерева Изабель не поет, а почти говорит:

Ночью сон не идет к ней, внезапное лихорадочное нетерпение — уехать, уехать поскорее! — мучит и не дает спать так же, как летняя липкая жара.

Дверь спальни приотворяется, входит Хендрикье с глиняным кувшином в руке: «Я приготовила сидр, пейте, пока холодный».

Они молча потягивают прохладный напиток, а дом вокруг них покряхтывает, что-то тихонько бормочет. «Ветер, — говорит Хендрикье, — это южный ветер сводит тебя с ума».





Изабель пожимает плечами.

«Да-да, — спокойно настаивает толстуха, — в прошлом году, вспомни-ка, то же самое было».

Тогда Изабель точно так же волчком вертелась в постели, а потом взяла да потешила себя с Эктором.

Хендрикье вдруг с шумным вздохом растягивается прямо на плиточном полу: уж и не знаешь, куда деваться по такой жарище! Она не затворила двери, и легкий сквознячок колышет прозрачный полог, которым защищаются от мух. «Это ведь не всерьез, Изабель, надеюсь, ты и сама понимаешь».

А Изабель все молчит и молчит. Женщины… они подобны часам, что хозяин забыл завести, — стрелки остановились на цифре, с которой начался отсчет неподвижности.

«Я всю жизнь была непоседой, ходила, бегала, ездила туда-сюда, отчего же нынче это тебя тревожит? И почему я обязана отчитываться перед тобой? Жозе высадит меня на французском побережье; если нам повезет, мы найдем какую-нибудь укромную бухточку, чтобы спрятать баркас. А дальше я отправлюсь вместе с ним, если он согласится, или без него, если откажется. Взгляни на меня, Хендрикье, — чего мне бояться, когда я сама внушаю страх. Судьба проехалась по мне всеми четырьмя колесами».

«Так-то оно так. Но Вервиль сгорел, что же вы надеетесь там найти?»

«Эктор мог и солгать».

«Да полно тебе, дочка! С какой стати ему врать? Чтобы вас уесть? Ну да не больно-то он хитер, чтобы эдак в душу вам наплевать; он ведь дурак-дураком, этот самый Эктор; сразу видно, что на выдумки не горазд. Нет, он правду сказал, а вы наткнетесь на развалины и ненависть, потому как вас, уж будьте уверены, мигом признают, и не надейтесь проскочить незамеченной. Они ведь зорко глядели, как вы там расхаживали, как вы жили-поживали, неужто ж теперь не признают? Да Господь с вами!»

И Хендрикье села, подбоченясь: а про Коллена вы подумали? Что, если Арман-Мари вернется в ваше отсутствие и захочет увезти сына с собой? Вам ли не знать, что он наверняка так и поступит, и Аннеке отправится за ним, коли ее муженек позовет, да и я тоже к своему подадусь. А как же иначе! Минна, конечно, не забудет про вас, но что коли вы там замешкаетесь? Арман-Мари здорово изменился и он не…

«Молчи!»

«Вы же сами говорили: время проходит, оно только и делает, что проходит».

«Молчи!»

Хендрикье удаляется, насмешливо бормоча: «Вы-то его не позабыли, а он… как знать! У мужчин много всякого бывает в жизни, кроме нас и получше нас».

Оставшись одна, Изабель записывает: «Я знаю, что она сыпет мне соль на раны; я знаю, что она права. Иногда мне кажется, что не судьба, а мы сами во всем виноваты, ибо не умеем вовремя сказать “нет”. “Нет” — браку, что устраивается семьей, которую он устраивает. “Нет” — разорительным тратам, съедающим наше приданое и лишающим нас тех малых, но притягательных достоинств, коими мы можем похвастаться. И к чему тогда старость, если мы вступаем в нее безоружными перед всем, что нас убивает? Что нам остается — глядеть, как мужчины, в ничтожестве своем, суетятся, оспаривая друг у друга видимость власти, пышные перья и блестящие безделушки? Что остается женщинам, если их миновала смерть от родов, от голода, от побоев, на которые так щедры мужчины, когда ничего другого дать не могут? Вот я — как я помешаю Арману-Мари забрать своего сына?»

Изабель размышляет над этим всю ночь; всю ночь до самой зари мечется она по комнате, и назавтра Хендрикье предупреждает Минну, просит старую даму быть начеку: опасайтесь ее, когда она впадает в меланхолию, она прямо звереет; она не плачет, она действует.