Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 110 из 166

Конечно, я и тут фантазирую, но, скажите, зачем они обмениваются записками в те дни, когда не видятся? Мадлен больше не выходит из дому, — стало быть, те двое сами навещают ее. «Почему ты вчера не осталась ночевать у меня? — пишет Мадлен. — Неужто это снегопад погнал тебя домой?»

«Шомон никак не поймет, отчего ты больше не открываешь ему дверь. Я засмеялась, но ничего не сказала; незачем ему знать, где тебя можно найти. Не нравится мне этот человечишка, и Арману тоже не нравится, он всегда мне говорил: “Остерегайся нотариусов, которые слишком усердствуют”».

«Если родится мальчик, мы назовем его — как в той песенке, что ты пела вчера, — Коллен; это французское имя, оно будет по душе тебе; а если девочка, то я хотела бы дать ей имя нашей матери — Саския, это звучит красиво, а как ты думаешь? О Изабель, если бы я смогла, я народила бы целую кучу детишек!»

Миниатюрный портрет Мадлен Ван Хааген сделан незадолго до родов. На нем она почти красива: голубоватые круги под глазами, прозрачная нежная кожа (усеянная пятнышками беременности, которые потом быстро сходят), широко распахнутые глаза. Они глядят мимо живописца, куда-то вдаль, — наверняка в море. Любопытная деталь: кисть художника наметила, правда как-то нерешительно, руку на плече Мадлен; ее легко признать по рубину на безымянном пальце. Странное и трогательное желание — запечатлеть на этом маленьком портрете руку сестры!

Миниатюру я случайно обнаружила под грудой писем в старинном ларце, который вот уже два века переходит в нашей семье от поколения к поколению. Это письма, написанные Мадлен к Арману-Мари. Они покрыты пятнами сырости, они явно много путешествовали; любопытно бы знать, когда именно? Портрет лежал внизу, он был заботливо обернут листом пергамента, на котором другим почерком, четким и властным, записано: «Коллену — портрет его матери Мадлен Ван Хааген, 1760–1787». Ларец из твердого красного дерева неизвестной мне породы стойко выдержал испытание временем; застежкой ему служит плетеный ремень из сыромятной кожи; на латунной табличке столбиком выгравированы имена владельцев, последним стоит имя моего прадеда. Его зовут уже не Ван Хааген, а Дос Хагуэнос. В общем, вся наша семейная хроника заключена в этом незаметном переходе от одного имени к другому — тому же, но переиначенному на португальский лад.

Иногда Изабель удивляется тому, что сестра не может обойтись без нее, и думает: а ведь жизнь могла сложиться совсем иначе.

16 декабря.

Близится Рождество, Мадлен грустит все сильнее. Она из тех, кого холода вгоняют в спячку. Но только ли зима отнимает у нее силы, делает чувствительной сверх меры? Она то и дело плачет у нас на руках, точно ребенок, который боится темноты и прижался бы к кому угодно, хоть к палачу, лишь бы ощутить успокаивающее тепло другого тела.

«Мне так хотелось, чтобы меня любили! — рыдает Мадлен. — Мама любила только отца, а он любил только тебя, а я — я никого не любила. Я ненавидела тебя за красоту, — тведит она непрестанно, — и не потому, что сама была некрасива, а потому что ты только и делала, что гляделась на себя в оконные стекла».

Она права: красота помрачает разум. Но тогда отчего тех, кто красив, не учат пренебрегать ею?

И все-таки… все-таки я отдала бы полжизни, лишь бы вернуть себе красоту. Хотя, если вдуматься, сегодня я жажду этого куда меньше, чем прежде, несмотря на то, что мужчины чураются меня, бегут прочь. Ну да ведь они всегда бегут, всегда покидают нас, красивы мы или некрасивы. Однажды ночью Хендрикье простонала во сне: «Джоу, Джоу, где ты?» Иногда к нам приходит ее дочь, она жмется к матери; она, как и Мадлен, на сносях, но ее беременность проходит много легче; положив руку на живот, она вслушивается в себя, и глаза ее вспыхивают счастьем. На нее часто нападает внезапная сонливость: вдруг смыкаются веки и она задремывает на несколько минут, так доверчиво прильнув к надежному материнскому плечу, что мы невольно улыбаемся и замолкаем, боясь потревожить этот короткий детский сон. Аннеке всего семнадцать лет, ее муж тоже ушел в море…

Семнадцать лет… именно в этом возрасте я досталась маркизу и он овладел мною. Мне сразу же понравилось заниматься любовью. Я не любила мужчин, о нет! — мое сердце — пора уже признаться — занимал другой. Но меня привлекали их тела, их руки, их узкие бедра. Вальмон был высокого роста, его серые глаза напоминали мне… море. Только они были пусты.





Вальмон был красив, как картинка. А с картинкою счастлив не будешь. Там, во Франции, люди, как нигде, помешаны на счастье; здесь же, у нас, толкуют о чести, о долге, об отчете перед Господом за честно прожитую жизнь. А вот я не верю в этого Бога-бухгалтера, восседающего на небесном троне с открытой книгой и пером в руке, с тайными, как у Шомона, помыслами о прибыли и власти. Но отчего Бог наших предков готов лишь карать, придерживая свои благодеяния на будущую жизнь — на будущее без жизни?! Моя жизнь — вот она, вся тут, на лице, в этой зияющей ране, в этой кровавой глазнице, через которую Он удрал, толкая меня впереди себя, украдкой, точно вор, набравший полные руки чужого добра. От всей души надеюсь, что там, на небесах, мой мертвый глаз постоянно висит перед Ним, взывая о справедливости. В чем я повинна, за что меня наказали? Если я убивала, то лишь нестойкую добродетель; если выкалывала глаза, то лишь слишком льстивым зеркалам; если и отнимала право на существование, то у одних только иллюзий, порожденных лицемерным двором! Я виновна так же, как маркиз, развративший меня, но ничуть не более, чем он, и не более моего отца, который продал меня за титул да за устройство сестры. Отец наш неразумный, вы, что на чердаке, не смейте молиться за меня!

22 декабря.

Вчера, невзирая на снег и бешено завывавший ветер, мы отправились в Верхний город. Судя по озабоченному лицу Хендрикье, моя сестра беспокоит ее. Мадлен разнесло, как бочку; она ест, по ее словам, за двоих, а я не могу отделаться от ощущения, что она просто пытается подсластить шоколадом и слишком жирными печеньями свое вечное, еще с детства гнетущее ее одиночество.

У дверей дома, где нас уже нетерпеливо ожидали служанки, стоял портшез; из него с бесконечными предосторожностями выбиралась маленькая седая дама, укутанная в шубу; все ее тело, с головы до ног, сотрясала мелкая непрерывная дрожь. Она со вздохом отряхнулась от снега, потом взглянула на нас. Ее серые глаза потемнели; не задержав взгляд на моем лице, она, тем не менее, увидела все, и ее хрупкие руки боязливо втянулись в рукава, пока мы входили в дом. Служанки засуетились вовсю. Мадлен, уже оповещенная о приезде гостьи, тяжело спускалась с лестницы, восклицая: «Матушка!»

Мы стояли внизу, все трое. Хендрикье отступила в тень и скрылась в темном коридоре с навощенными полами. «Изабель, — прошептала старая дама, — говорят, у вас все те же прекрасные руки и все тот же голос».

Бледные пятнистые щеки Мадлен заблестели от слез: «Матушка, вы принесли дурные вести?» Они нежно обнялись; Мадлен неловким, робким движением поправила ленту чепца, прильнула к морщинистой щеке свекрови: «О матушка, вы ведь не с дурными вестями?»

Эти две женщины нежно любили друг дружку. Мать Армана-Мари сбросила свою тяжелую шубу. «Я знаю, что ты на сносях, дочь моя, я просто приехала узнать, не нужна ли тебе моя помощь. О Боже, какая же ты толстая».

Мадлен, понурившись, указала на меня: «Вот и они говорят то же самое».

Мы провели спокойный день. В комнату бесшумно вошла Хендрикье, она принесла шоколад в синих чашках, которые я до сих пор не видела у сестры (они вызвали улыбку на губах старшей Ван Хааген), и присела в уголке у двери, не расставаясь, как и в предыдущие дни, со своей прялкой. Мадлен неожиданно пришла в доброе расположение духа, глаза ее повеселели. Я вдруг поняла, как невнимательно мы смотрим на тех, кто живет рядом с нами. Под робостью дурнушки Мадлен скрывается внутренняя красота, которой она не умеет распорядиться.

Госпожа Ван Хааген умеет хранить душевное спокойствие, ее руки праздно дремлют на коленях подобно двум отдыхающим зверькам. Это настоящее искусство, — мне так и не удалось им овладеть. Я металась, как белка в колесе, я непрестанно вскакивала с места, пока Мадлен наконец не взмолилась: «Господи, да остановись же, у меня от тебя голова кружится!» Я послушно уселась возле темнеющего окна, мучимая невыносимым чувством ожидания. Хендрикье обеспокоенно поглядывала на меня, потом вздохнула, — видно, поняла, что я опять выскочу ночью на улицу и отправлюсь бродить вокруг портовых кабаков. Теперь я больше не скрываюсь, я смело бегу по улицам к этим островкам света, которые умиротворяют мою душу; я безбоязненно подхожу к двери, они уже ждут меня. Я начала лучше разбираться в мужчинах. Слишком долго подстерегала я в их глазах одно только желание, не ища ничего иного: о, как я была неправа! Мужчины похожи на нас, им тоже случается грустить, испытывать страх — который они топят в пиве, как мы топим его в слезах. Но когда, вслушиваясь в мой голос или в голоса поющих своих товарищей, они прячут лица в ладонях, я знаю: они тоже плачут — горькими сухими слезами, слезами призраков.