Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 26



Жизнь его постоянно раздваивалась, и в последние два года эта двойственность обострилась. Одна жизнь, которую он не любил, заставляла повседневно думать, раздражаться… Вторая — была личная жизнь Василия Ильича, из которой он исключал даже жену и дочь. Это была мечта о таком уголке, где бы ничто не напоминало о первой жизни. Бессонными ночами и во сне Овсов видел этот уголок. Небольшая опушка березового леса. Избушка под соломенной крышей. Прямо от нее к ручью спускается огород, забранный высоким частоколом. В огороде гряды с луком, капустой, огурцами; вдоль ограды кусты смородины, малины, под ними ульи пчел. А он в одной рубахе, с дымарем в руках бродит по огороду. И никого, только он один. Ни крика человека, ни лязга железа, ни рокота мотора. Только гудят пчелы, беззаботно хлопочут птицы, перебираясь по камням, картавит ручей. Сознавая, что такая жизнь невозможна, Овсов все же надеялся найти хотя бы часть ее на родине, в Лукашах, где стоял заколоченный отцовский дом.

«Заведу свое маленькое хозяйство. С женой буду помаленьку работать в колхозе… Мы уже в годах — теперь с нас много не спросишь», — думал Василий Ильич.

В деревне Марья Антоновна бывала давно — в первые годы замужества. Впечатления от этих поездок у ней остались невеселые: работают много, а живут плохо. Долгое время о колхозе она и слышать не хотела. Мужа называла комедиантом и решительно заявляла, что скорее станет дворником, чем колхозницей. Но муж был настойчив. Всю зиму он рисовал Марье Антоновне прелести сельской жизни. И она стала задумываться. Хотя она и продолжала возражать, но не так решительно.

«Нам можно жить и в колхозе… Василий выхлопочет пенсию. Заведем сад, огород, посадим яблонь, землянику будем разводить», — размышляла Овсова.

И колхозная жизнь теперь уже рисовалась ей вся в яблоках, пересыпанная сочной земляникой.

— Что ж нам не жить в деревне. Свой дом, сад, — хвастливо заявляла Овсова на кухне.

— Вот и хорошо. И нас не забудете, Марья Антоновна. Может, когда на дачку пригласите, — ехидно говорили соседки. Но когда Овсова уходила, злословили: — Пригласит она, дожидайся. У нее зимой снега не выпросишь.

Теперь Овсовой снились только земляничные сны. То она видит банки — и все с земляничным вареньем. Марья Антоновна считает их, сбивается, опять пересчитывает; неожиданно банки начинают двигаться, потом пропадают. То появляется блюдо с молоком, в котором плавает большая, похожая на грушу, земляника. Марья Антоновна хочет поймать ее ложкой, но ягоды исчезают, и она узнает красное курносое лицо соседки. Лицо, плавая, гримасничает, злорадно улыбается: «А-а, земляники захотела, Овсова».

Как-то Марья Антоновна увидела во сне огромную земляничную гору. Свет от нее был вокруг багровый, как от пожара. По горе вверх карабкался человек. Человек уже было дополз до середины горы, но оборвался и скатился вниз. Засыпанный земляникой, он долго барахтался и, наконец выбравшись, пошел к Марье Антоновне… Она узнала своего Василия! От сильного толчка в бок Марья Антоновна проснулась.

— Что ты стонешь каждую ночь? — проворчал Василий Ильич. Опомнившись, Марья Антоновна заплакала и стала умолять мужа не ехать в колхоз.

За перегородкой, затаив дыхание, их слушали дочка с зятем.

Таково было положение в семье Овсовых. Впрочем, жили они мирно, если не считать мелких ссор Марьи Антоновны с зятем, во время которых она заявляла, что скоро развяжет ему руки.

Наконец то, чего ждала и боялась Овсова, случилось. В тот день Василий Ильич явился с работы раньше обычного. Марья Антоновна перебирала в буфете посуду.

— Ну, Маша! С городом теперь покончено, расчет получил. Будем собираться. Сегодня напишу письмо соседу Матвею Кожину, чтоб встретил нас.

Марья Антоновна охнула. Стакан из ее рук выскользнул и упал на пол. Василий Ильич хотел крикнуть: «Раззява!» — но, подавив раздражение, усмехнулся.

— Хорошая примета, Марья, когда посуда бьется.

Марья Антоновна устало опустилась на стул.

— Ну полно тебе, — смущенно проговорил Василий Ильич и, подойдя к жене, погладил ее по голове.

— Да как же «полно»? Уже ехать. Скоро-то как. Дай хоть опомниться, — всхлипнула Марья Антоновна.

— Ничего, не горюй, Маша. Проживем. Теперь мы будем дома. А дома, говорят, и солома едома.

— Ох, не к добру, Василий. Чует мое сердце — не к добру.



— К добру или к худу, теперь ничего не изменишь.

Марья Антоновна вытерла лицо и, встав, сухо проговорила:

— Что ж, будем собираться. Но помни, Василий, если не по душе придется — уеду. Одного оставлю, а уеду. Ты это помни.

Разговор происходил в присутствии Натальи и ее мужа.

— В поездах теперь свободно ездить. До Зерков прямой поезд ходит, — сказала Наталья.

— Я так люблю дальнюю дорогу. Да если порядочная компания соберется… Батарея пива, преферанс, — поддержал Наталью муж, но, видимо поняв, что говорит не то, взъерошил волосы и обратился к Овсову: — Вы, Василий Ильич, насчет билета не беспокойтесь. Устроим.

Марья Антоновна тяжело вздохнула. К ней подошла Наталья.

— Мама! Не на тот же свет собираетесь. Не понравится — опять приедете. Разве мы вас оставим? Верно, Андрей?

— Да, да, конечно, какой может быть разговор, — поспешно заверил Андрей.

Глава третья. В Лукаши

Поезд отошел глубокой ночью. Пассажиры, рассовав по углам вещи, притихли… Супруги Овсовы заняли в купе нижние полки. Марья Антоновна вырядилась в новый сатиновый халат и улеглась спать, подсунув под голову дорожный мешок. Василий Ильич не отрывался от окна. Бесконечной плотной, черной стеной проплывал лес; по белесым пятнам он узнавал березу, по остропикой макушке — елку, большими темными кучами мелькала ольха.

Радостное и вместе с тем тревожное чувство испытывал Василий Ильич. Он ехал в родные Лукаши. Овсов закрывал глаза и видел их. Над домами сцепились развесистые дряхлые ветлы и стоят, поддерживая друг друга, чтобы не упасть. За садами, среди синеватой капусты и темно-зеленой картофельной ботвы, извивается Холхольня — река на редкость капризная и каменистая. И видит Василий Ильич старый отцовский дом — почерневший, сгорбленный, крыша осела, буйно поросла крапивой и сивым репейником. «Наверное, и палисадника под окнами нет, и калину вырубили, а сколько ее росло…»

В последний раз Овсов был в Лукашах на похоронах отца. Уезжая, наглухо заколотил толстыми досками окна и входные ворота. Вспомнил Василий Ильич свой отъезд. Дождливой осенью по изрытой ухабами улице кривой мерин тащил телегу, в которой болтались корзинки и соседский сын Мишка. Мальчуган махал хворостиной, дергал вожжами и, подражая взрослым, покрикивал:

— Но-о-о… Чтоб тебя волки сожрали, ленивого!

Василий Ильич шел стороной. В окнах, сплющивая на стеклах носы, торчали ребятишки, из-за простенков выглядывали взрослые. В конце Зареки Василия Ильича остановила Устинья, дряхлая старуха.

— Ты, Васька, батькино хозяйство порушил, а своего не нажил, — проскрипела она. — Вот я и говорю — не в Илью ты пошел, нет, не то семя. Батька твой крепко за землю держался, зато и в почете был. Смотри, Васька, легче прыгай, ногу не вывихни! — И Устинья погрозила костлявым пальцем.

«Нет, бабка, не свихнулся я», — усмехнулся Овсов, вспомнив теперь в поезде Устинью.

В последнее время Овсова засыпал письмами сын соседа Мишка — тот самый Мишка, который отвез его тогда на станцию. Парень настойчиво просил продать дом.

Начало светать. От горизонта небо постепенно светлело, но вот все отчетливее и отчетливее стала проступать лимонная полоса и, расширяясь, теснить груду темно-серых облаков. Кончилась завеса дождей. Сквозь легкую, как марля, пленку тумана проглянуло чистое небо и плоский бледно-желтый круг солнца. Туман редеет, синь неба все ярче и ярче; солнце, поднимаясь, сжимается, наливается золотом. Показалось село с дымными крышами; за ним долго кружились рыжие поля зяби. Потом дорогу стеснил молодой сосняк с голубоватыми почками на концах веток. Поезд рвет прохладный утренний воздух и, развешивая на кустах хлопья пара, уходит все дальше и дальше от темно-синего севера. Мелькают столбы, стучат колеса, наматывая километры, и тревожное, но теплое чувство наполняет Василия Ильича.