Страница 10 из 130
Из окон питейной, как и изо всех окон, выходивших на площадь, высовывались головы любопытных. С трудом прокладывая себе дорогу в густой толпе, свадебный кортеж вышел на площадь и свернул на Дворянскую улицу. Нестройный гул толпы захлестнул музыку. Оглядывая высунувшихся из окон зевак, Кэте вдруг показала рукой на окно питейной и захохотала:
— Глядите, какой щеголь!
Ее спутники подняли головы, а Каспар воскликнул:
— А, милейшие соседи! Дворянчики Розенберг и Финстерлор!
— Розенберг? — захлебнувшись от волнения, переспросил Ганс. Кровь ударила ему в голову. — Который?
— Да тот, у которого нос чуркой и рыжая борода поверх зеленого камзола, — отвечал Каспар.
— Бр-р-р… — содрогнулась Кэте. — Ну и образина! Не хотела бы я повстречаться с таким в темном месте. Морда у него как у бульдога.
Плотно сжав губы, Ганс не сводил с юнкера глаз.
А тот, что рядом с ним, толстомордый, прыщавый, как есть шут! Камзол наполовину красный, наполовину синий; на голове пестрый лес перьев; один рукав красный, другой — в синюю и желтую полоску. Это его закадычный друг — Филипп фон Финстерлор из Лауденбаха. Один стоит другого: оба живодеры.
— Пойдем отсюда, — отрезал Ганс, насупившись.
— И то дело: я истомился по выпивке, как высохшее болото по дождю, — сказал Каспар. — Да и Симон, чай, заждался нас в «Медведе».
Но их задержало непредвиденное препятствие. По узкой Гончарной улице неслась блестящая кавалькада. Скакавшие впереди пышно разодетые всадники врезались в толпу, прокладывая дорогу остальным. Гневные возгласы, крики, проклятия отброшенных в сторону, плач и визг женщин и детей вызывали только наглые насмешки у знатных молодых людей, возвращавшихся с прогулки. Глаза Ганса Лаутнера загорелись ненавистью, рука схватилась за эфес, но не успел он обнажить клинок, как кровь горячей волной прихлынула к его щекам и он застыл как вкопанный. За дерзкими всадниками выехали две дамы на богато убранных конях. Одна из них колыхалась в небрежной позе на молочно-белом иноходце с длинной гривой. Ее безучастный взгляд скользил по толпе из-под синей бархатной шапочки с развевающимися перьями, белокурые волосы были подхвачены золотой сеткой, расшитой жемчугом. Стройная фигурка второй всадницы в зеленой амазонке грациозно и горделиво покачивалась в седле в такт движениям горячего вороного коня. Щеки ее раскраснелись от ветра, черные глаза блестели. Широкополая шляпа из темно-красного бархата с золотыми шнурами и кистями, украшенная белыми страусовыми перьями, оттеняла прекрасное, полное жизни лицо.
— Ух, до чего хороша! — восхищенно воскликнула Кэте.
— Недаром ее называют прекрасной Габриэлой, — сухо заметил Каспар.
Ганс молчал. Кэте посмотрела на него, и ее вишневые губки лукаво искривились, а на полных щеках обозначились две ямочки. Загоревшимися глазами Ганс провожал кавалькаду, а всадники, не обращая внимания на крики, угрозы и проклятия, пробивались через толпу в сторону Дворянской улицы.
— Тут и про питье позабудешь, — пробормотал Каспар, глядя им вслед. Кэте локтем подтолкнула Ганса, тот лишь глубоко вздохнул, и они пошли за стригальщиком к южному краю площади. Оттуда начинался спуск к Замковой улице — одной из самых старинных улиц Ротенбурга. Кэте украдкой поглядывала на Ганса. Он шел, понурив голову, погруженный в глубокое, мучительное раздумье.
— Ах! — вздохнула девушка. — Если бы мне хоть столечко быть похожей на прекрасную Габриэлу! Ну, ничего не поделаешь. Да, что это я хотела спросить? А у вас, в Швабии, тоже есть такие красавицы?
Ганс, казалось, не слышал ее, но тут поднял голову.
— Нет, — решительно ответил он и, смутившись, добавил: — То есть, может, и есть, я не присматривался.
— Ой ли? — весело рассмеялась она.
— Поверь мне, — простодушно подтвердил он. — Но не представляю, чтобы в целом мире была женщина прекрасней ее. — Глаза его засверкали.
На ярких губах Кэте опять заиграла лукавая усмешка.
— Значит, плохи твои дела, — заявила она с притворным состраданием.
Ганс нахмурил лоб.
Между тем они дошли почти до середины Замковой улицы, круто спускавшейся вниз. Здесь, где она несколько расширялась, друзья очутились у самых ворот «Медведя», всегда гостеприимно распахнутых и для людей, и для лошадей. В первом зале пол был выложен каменными плитами: в глубине виднелась лестница, ведущая на второй этаж. Туг же, налево, был просторный пивной зал с тремя окнами, выходившими на улицу. Низкий потолок поддерживали толстые балки, почерневшие от времени, копоти и пыли. Сквозь толстые зеленоватые стекла, оправленные в свинец, брезжил слабый свет. В углу, у задней стены, помещалась стойка. За ней — кухня. Оба зала были уставлены длинными столами и скамьями.
Трактир был уже полон. Собрались крестьяне со своей родней и знакомыми горожанами. Вошедших оглушил гул голосов, стук кубков и кружек, щелканье крышек. В первом зале Симона не оказалось. Они остановились на пороге, глядя на скудно освещенный второй зал, который казался еще темней от чада и винных паров. К ним тут же подошел хозяин, непрерывно сновавший между столами и стойкой, за которой прислуживала дородная трактирщица.
Игроки в кости в деревенском трактире. С гравюры XVI в.
Габриэль Лангенбергер вовсе не походил на трактирщика, как их принято изображать. У него не было ни округлого брюшка, наглядно говорившего о достоинствах его кухни, ни медно-красного носа, красноречиво свидетельствовавшего о качестве его винного погреба. У него было болезненно-желтое лицо, украшенное огромным носом, узкая впалая грудь и длинная шея. Пока он разговаривал с Каспаром Эчлихом, которого хорошо знал, его маленькие глазки беспокойно перебегали от одного стола к другому в ожидании, куда его позовут, что случалось довольно часто. Впрочем, на изделия его кухни спрос был невелик, разве что кто-нибудь закажет капусту с колбасой. Крестьяне предпочитали приносить в трактир свои припасы: кто кусок пирога, кто сыр, сало, редьку, орехи, а кто и просто ломоть черного хлеба. Непокрытый стол служил тарелкой, объедки без церемоний сбрасывались на пол. Нож у каждого был свой — в чехле за поясом.
Габриэль Лангенбергер указал трем молодым людям места за столом у последнего окна. Там сидел Симон, занятый оживленным разговором с двумя крестьянами. Старший из них, уже седеющий толстяк, приветливо поздоровался с Кэте. То был Иорг Бухвальдер из Оттенгофена в Айнцгрунде. Другой, почти одних лет с Симоном, был виноградарь Леонгард Мецлер из Бретгейма, деревни, расположенной к югу от Ротенбурга. Он бросил на молодых парней недоверчивый взгляд из-под нависших бровей и, узнав, кто они, слегка кивнул головой. Симон протянул руку приятелю своего двоюродного брата и сказал:
— Честь и место! Ради таких молодцов, как вы, мы всегда готовы потесниться.
— Вы были в соборе? — спросил Иорг Бухвальдер. — Здорово, ничего не скажешь. Что прикажешь делать нам, деревенским? Хлебай себе пойло, что намешает тебе в воскресенье поп. А туг доктор обвенчал тевтонского попа, и никто даже пикнуть не посмел.
Он обращался преимущественно к Лаутнеру, который сидел напротив Каспара, рядом с Кэте. Ганс, видимо, вызвал в нем участие. Но молодой подмастерье не мог удовлетворить любопытство Иорга: ему не удалось проникнуть в переполненную церковь. Зато Кэте с большим оживлением начала рассказывать обо всем: уж она-то ничего не пропустила.
И про обет безбрачия говорил он, и про то, что это противно слову божьему. Ведь бог создал женщину, чтобы дать ее в подруги мужчине. Безбрачие духовенства — путь к соблазну и разврату, к нарушению святости брака, ко всем порокам. Говорил он и про трех святых волхвов, принесших свои дары младенцу Христу, а попы превратили их в церковные поборы, в большую и малую десятины:[21] все это поповские выдумки, чтобы грабить народ. И пора положить этому конец.
21
Десятина — наиболее тяжкий из налогов, обременявших крестьян в средние века. Большая десятина — с валового урожая зерновых и малая — с поголовья скота или с плодов и фруктов, взимавшиеся в пользу католической церкви, всегда составляли значительно больше одной десятой чистого сбора, так как никакие потери и издержки в расчет не принимались. Так, эрингенские крестьяне (во владениях графов Гогенлоэ) и жители города Мергентгейма писали в своих жалобах накануне Крестьянской войны, что у них отбирают в виде десятины четыре пятых чистого сбора.