Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 68



Эта нехитрая история запомнилась, может потому, что на ее вопрос:

— Она повесилась от горя или от гордости? — Отец ответил:

— Я думаю от гордости, потому что связь у него была с прислугой, молодой солдаткой.

Солдатка тяготилась этими отношениями и рассказала матери Юлии.

Отец тоже был гордый. Член партии с самого ее основания, он никогда не просил никаких благ и привилегий. У Надежды разрывалось сердце, когда она видела, как отец часами ждет Иосифа, чтобы поговорить с ним. Но у Иосифа никогда для него не было времени. Временами он просто делал вид, что занят, что работает, а сам валялся в кабинете на диване с «Неизданным Щедриным». Однажды она вошла в кабинет, Иосиф, смеясь так, что слезы капали с усов, схватил ее за руку:

— Нет, ты послушай! Это же гениально! «Пишите, мерзавцы, доносы!» или «Поза угнетенной невинности». Это про тебя, когда ты со мной на людях.

— Да, да, я видела твои пометки… А ты почему притворяешься, что занят, когда отец ждет тебя в столовой?

— А что интересного он мне может сообщить?

— Когда-то ты слушал его очень даже внимательно, я бы сказала — с почтением.

— Ну, когда это было!

— Он тебе в ссылку посылал деньги и вещи.

— Так что? Благодарить двадцать лет каждый день.

— Благодарить не надо, а помнить следует.

— Вот, я их и терплю из чувства благодарности, ха-ха, Сергея и твою мамашу. Думаешь, легко ее выносить? Все время что-то клянчит, с обслугой обращается возмутительно. Откуда такие барские замашки? Ведь она выросла в нищем Дидубе. Польский гонор… В тебе это тоже есть.

— Я с обслугой всегда вежлива и, по-моему, у тебя ничего не клянчу, разве что за других.

— Твоя мать — шаромыжница. Ничего не делает, живет как барыня.

— За что ты ее так не любишь?

— За то, что семью бросала ради любовников, всегда крутилась, где мужики, потому и революционной деятельностью занималась, что там нравы были свободные.

— Неправда!

— Правда. Сама знаешь, что правда. Ты со скольких лет была уже за хозяйку? А она в гости приходила, есть твои обеды. И сейчас ест даровые обеды.

— А что отец на обеды не заслужил? А когда ты жил у нас, разве мама не заботилась о тебе?

— Заботилась, заботилась, даже слишком. Она обо всех заботилась, и о Курнатовском и о Молокоедове.

— Ты — неблагодарный человек.

— Нет. Это не так. Но есть во мне другое… Тебе, наверное, следует знать. Прошлое не значит для меня ничего. Зеро, нуль. Потому что воспоминания о прошлом — это сомнения в себе, а Бакунин говорил: «Не теряйте времени на сомнения в себе… пустейшее занятие».

А они с отцом любили прошлое. Она вспоминала, как отец чистил им всем ботинки и утром ставил у кроватей, как кричал из столовой: «Вставать! Вставать! Чай на столе… Одеваться!» По воскресеньям к столу садились все вместе. Как водил их на оперу в Народный дом, Мефистофеля пел Шаляпин. Ночь отец простоял за билетами.

— Билет стоил гривенник.

— А помнишь в Александринке Савину, Давыдова, Варламова?

— А потом у вас было увлечение кино. Русская «Золотая серия» с Мозжухиным и Верой Холодной.

— Ты очень красиво пел «Среди долины ровныя…»



— Знаешь, где пригодилось? В Бутырках. Нам приходили посылки Красного Креста в большом количестве, два раза в неделю. Камеры были открыты, ходили друг к другу в гости. Получали литературу. И вот, кто лучше всех споет получал литературу первым. Иногда это был я.

— Не думаю, что сейчас в тюрьмах порядки такие же. Этот отвратительный Ягода с будто приклеенными усами… Скажи мне, как это произошло, что такие люди, как ты, оказались не у дел, задвинуты, ведь вы же все начинали. А вылезли какие-то Ягоды.

— Да. Нас было мало. Может быть, несколько десятков на всю Россию, а какое огромное дело сделали.

— А мне кажется, что в чем-то вы были слепы. Ну, я понимаю, Василий Андреевич Шелгунов — он слепой действительно, он блаженный был, ну, Михаил Иванович — недалекий простак, но ты с твоим умом, знанием людей, с твоим опытом… и вас подмяли люди ничтожные, плоские, злые.

— Тише, Надя, тише… — вдруг обнял ее, притянул к себе, прошептал, ты действительно не понимаешь, почему я отошел, смирился.

— Не понимаю.

— Из-за тебя. Я видел, что ты его любишь.

И она заплакала, уткнувшись в его заросшую шею, чувствуя уже стариковский запах, заплакала о том, что ушло и о том, что еще придет. Он гладил ее гладко причесанную маленькую головку и шептал: «Тише, Надя, тише. Ребята проснутся… Тише».

И еще один разговор запомнился. Может быть, они чуть захмелели. На день рождения отца она приготовила крюшон. Деньги заканчивались, но она расстаралась — обед вышел замечательный. Портил всем настроение только Вася: он требовал крюшона. Он так настойчиво ныл, стучал по столу ложкой и даже слегка хлопнул по щеке Мяку, когда она попыталась его утихомирить, что пришлось вытащить его насильно из-за стола и увести на кухню.

Экзекуцию проделала твердой рукой она, но на кухне он вдруг стал бешено сопротивляться, не желая становиться в угол: упал на пол, сучил ногами и отвратительно выл.

«Ему всего пять лет, а я еле справляюсь с ним, что же будет дальше?» С этой мыслью она плотно закрыла дверь и вышла из кухни. Очень скоро из кухни стали раздаваться жалобные стоны, Мяка побледнела и вопросительно глянула на нее. Няня уже готова была сорваться и бежать Васе на помощь.

— Мама, мамочка, выпусти меня, я больше не буду, я дюдюк боюсь.

Но она будто не слыша мольбы, оставалась за столом. Няня, которая знала о припадках, каменела все больше, на вопросы отвечала небрежно, да и отец смотрел с укоризной.

— Хорошо. Выпустите его, но крюшон мы уберем.

Крюшон они допили вечером на балконе.

Вдруг отец стал рассказывать, как в девятьсот седьмом или в девятьсот восьмом в Баку Иосиф дал ему денег, чтобы он смог уехать в Питер. Отцу нельзя было оставаться в Баку, грозил арест.

— А откуда у него были деньги?

— Не помню. Впрочем, у него всегда были какие-то деньги.

— А мне он говорил, что денег никогда не было. Ладно, неважно. Скажи, а куда делась мама, когда мы жили в Москве? Я помню ночью пришли с обыском, ты держал меня на руках, а Павлуша — Федю. Тебя увели, а мама где была?

— Маму арестовали в Туле.

— А с нами что? Меня, я помню отдали Ржевским…

— Нюра уехала в Тифлис, а Федя кочевал из семью в семью.

— А почему, когда мама вернулась в Москву, Федю взяла к себе, а я по-прежнему оставалась у Ржевских? Как вещь в ломбарде. Впрочем, они были хорошие люди. Уговаривали меня остаться с ними, учиться жить нормально. Мы ведь ужасно жили — переезжали с места на место, тебя все время арестовывали. Пока не осели в Петербурге на Забалканском, а ты под видом жильца жил на кухне и тебя нужно было при чужих называть «дядя Мирон».

— Неужели ты и это помнишь?

— Это было ужасно. Какая-то пытка: ты — папа и дядя Мирон одновременно. Когда я лежала в больнице со скарлатиной, меня преследовал кошмар один и тот же. Ты входишь, я ужасно рада, прошусь к тебе на руки, ты берешь и вдруг — ты это не ты, а дядя Мирон, и у него вместо лица — рыло, и волосы растут так низко у самых свинячих глазок.

— Бедненькая, тебя там обрили, и ты не хотела отдавать свои волосы. Почему?

Она не ответила, потому что думала о том, что сон с «дядей Мироном» снится ей иногда и сейчас, и еще потому, что не знала, стоит ли задавать ему один важный вопрос. Но они выпили много крюшона, и она спросила.

— Вот скажи, ты сидел по тюрьмам, бедствовал из-за своей революционной деятельности, хотя у тебя золотые руки, и ты мог жить благополучно… Я знаю, что ты скажешь — это потому что жалел народ, живущий в нищете. А нас тебе не было жалко? Ведь в Урюпино летом мы собирали утиль, сдавали за несколько копеек. Павлуша заболел туберкулезом желёзок, у Нюры до сих пор фурункулез, не говоря уж о бедном Феде… Как можно было допустить, что он отправился на фронт, да еще к этому Камо? Ведь он окончил гимназию с золотой медалью.