Страница 40 из 45
Федю потянуло на улицу.
Лед на пруду еще не потонул, но просел, треснул, и по верху уже гуляла вода. Оба островка щетинились голыми прутиками, тянулись в небо, и будто на цыпочки поднимались от нетерпения — так хотелось им листьев и птиц.
Федя пошел вдоль берега, глядя на солнышко. Увидал студенистую, в черных зернышках лягушачью икру. Он сел на корточки и разглядывал это великое чудо, эти черные точечки, которые — дай только потеплеть — превратятся в шустрых головастиков, а потом в изумрудных лягушек.
— Что смолкнул веселия глас! — крикнул Федя на весь лес.
А по лесу в ответ покатилась волна апрельского ветра, закачались вершины, загудело в вершинах. И Федя засмеялся: он был хозяин неведомой силы.
Красавка никак не хотела ходить в стадо. Какая-то корова ударила ее больно в бок рогом, и Красавка каждый день удирала.
— Хоть работу бросай, — сказала мама.
А как было бросить работу, когда от мышиных обедов оставались белые сухарики.
Бабка Вера хворала, может, и вправду, а может, боялась от дома отойти.
— Обчистят, и будешь гол, как сокол.
— Кончишь год, придется тебе корову пасти, — сказала мама Феде.
Тот покраснел: мало, что деревенский, еще и пастухом сделали.
Но, оказывается, Леха тоже собирался пасти свою корову и сын деда Кузьмы Вовка. Они никак дождаться не могли, когда закончится учеба.
— Что ты! — говорил Леха. — В пастухах — во! Воронят будем есть, колоски жарить.
— Вставайте, ребята, вставайте! — будила мальчиков бабка Вера.
Федя выскочил из постели, продрал глаза.
— Мама, что случилось?
— Войне — конец!
— Войне — конец! — заорал, влетая к Страшновым не постучавшись, Леха. — Слыхали?
Федя оделся, они с Лехой побежали в Красенькое, к клубу. Возле клуба, сияя медью, собирался оркестр. Грянул марш: «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц!» Люди подходили друг к другу, целовались.
— Взрослым парням лафа! — сказал с пониманием Леха. — Всех девок нынче перецелуют, как на пасху.
Оркестр играл, крутили бесплатную картину, правда, опять без звука, но картина была что надо: «В шесть часов вечера после войны».
Соседка по парте писала на промокашке какие-то буквы, ставила между ними плюс и промокашку старалась положить на Федину сторону. Федя стряхнул с пера кляксу на парту, промокнул этой промокашкой и написал на ней большими буквами: «Предательница».
Соседка промокашку изорвала на мелкие кусочки и сидела теперь на самом краешке парты.
— Упадешь — не заплачу! — сказал он ей на перемене.
— А я с Лехой буду дружить, — сказала ему Морозова на другой перемене. — Он не то что ты — в пятый ходит.
Мрачный заявился Федя домой, а дома на столе самовар — отец приехал.
— Хочешь в Старожилово съездить? — спросил он прямо на пороге.
— Хочу! — вспыхнул радостью Федя.
— Ложись пораньше, разбужу в шесть.
Федя достал подарок старожиловских ребят — изумрудное перышко. Вот ведь какие молодцы, что догадались подарить. Перо мерцало загадочным огнем, зелено-синей тайной морей.
Ехали на полуторке. Машина исстоналась на ухабистой дороге, но Феде было хорошо, и отец знал, что сыну хорошо. Все теперь было хорошо. Отца взяли на важную работу, а правда восторжествовала. В Старожилово отец ехал на суд, свидетелем.
Судили Митрофана Митрофаныча и директора лесхоза Кривоусова. За хищения.
Страшное слово — хищение. Хищение совершают хищники человеческие.
Машину бросало, голова туда-сюда. И — к отцу под мышку.
А проснулся — Старожилово.
Все те же дома, те же деревья, а только все уже — чужое. Все не для тебя, не для твоей жизни.
Суд был в клубе.
— Приходи часа через два. Обедать пойдем, — сказал отец.
Дал Феде пять рублей и отпустил к ребятам.
Федя побежал к Куку. А дом на замке. Из новенького сарая вышла Афросинья Марковна, Цурина соседка.
— Они, сударь мой, высоко нынче взлетели. В Москве. Дружка твоего в суворовское училище берут. Советским офицером будет. А я вот за хозяйством приглядывать поставлена.
— А-а! — сказал Федя и, кивая, пятясь, ушел от дома на дорогу.
Он бежал к Яшке. Боялся, что не застанет, и не застал, но на пороге сидел Ваня, меньшой.
— Яшки нету? — спросил Федя.
— Нету, — ответил Ваня. — В столовую за едой с братанами ушел. Нам теперь еду дают до папкиного приезда. Война-то кончилась.
Ваня, меньшой, взял Федю за руку и тянул за собой в дом.
— Пошли, пошли, — говорил он. — Чего покажу.
Федя вошел в дом и увидал на кровати тетю Аграфену. Она лежала не шевелясь.
— Ой! — сказал Федя, отступая. — Что же ты сидишь? Врача нужно звать.
— Не нужно, врачи каждый день ходят. Мамка спит.
— Спи-ит?
— Как объявили — войне конец, она пришла и говорит: «Ребятки, войне конец. Я теперь отдохну маленько». И заснула.
— Летаргический сон! — Феде хотелось подойти поближе к тете Аграфене, но он не осмелился. Он даже посмотреть на нее не решился, словно взгляд его мог повредить спящей.
— Ты надолго приехал? — спросил Ваня, меньшой, так, словно вокруг все было обычно, а ведь его мама, его, Вани меньшого, спала летаргическим сном! Она могла проснуться, может быть, и тотчас, а может, в двухтысячном году, когда дети ее станут дряхлыми стариками, и она будет моложе их.
— Когда обратно-то? — переспросил Ваня, меньшой.
— Сегодня обратно.
— Ну, покудова!
— Покуда, — согласился Федя и замешкался на пороге: глянуть бы на тетю Аграфену.
Не глянул.
Из Яшкиного дома пошел в голубые луга.
Луга и теперь были голубыми. Синяя дымка витала над молодой, первой, оробевшей от свободы травой.
Еще шаг — и покажется острая крыша диковинного дома, но Федя замирает и не делает того шага. Ведь сказка сожжена!
Зачем он спешил сюда?
Федя ежится. Холодно.
Он бредет к зданию клуба. Когда еще кончатся два часа… Федя стоит в парке и смотрит на школу.
Хорошая школа, большая, но к Клавдии Алексеевне как пойдешь? Он ведь еще маленький, чтоб ходить в гости к взрослым людям. И он еще не сделал ничего такого, чтоб старые учителя радовались встрече с ним.
Федя подходит к клубу. Дверь отворена. Он входит в фойе — пусто. Дверь в зал приоткрыта. Слышен знакомый голос, голос Митрофана Митрофаныча. Федя приникает к щели. Да, это Митрофан Митрофаныч.
— Честностью вашей жить — с голоду подохнешь! — кричит он на весь зал. — Плюю на вашу честность! Вот он, ваш честный (рука вскинулась в сторону отца). Вот он — без порток, без работы. Жалею тебя, Николай Акиндиныч, хоть и гадил тебе.
На Митрофана Митрофаныча зашумели, кто-то сердито дернул изнутри дверь, прикрывая наглухо.
Последняя глава
На обыкновенной земле, из которой давно уже вылезла трава и крапива — трава для коровы, крапива для щей, — на диком лужку, между домом и прудом, выросли невиданные цветы.
Федя нашел их поутру, по дороге в школу. Не совсем, конечно, по дороге.
Погода все дни была хмурая, дожди шли ночами, а днем летела с неба серая мокрая пыль, и Федя бежал в школу, пряча лицо в воротник.
А тут вышел из дому — тепло! Тепло, светло!
Каждый день, мчась в школу или из школы, Федя поглядывал через плечо на пруд. И немножко улыбался ему, словно человеку, к которому тянет, но с которым никак не знаком, и подойти познакомиться причины нет.
А тут Федя вдруг спохватился. Этак, бегая мимо, можно такое чудо упустить — во всю жизнь себе не простишь. Соберешься к нему, а оно махнет тебе хвостиком, как золотая рыбка. И Федя в то утро сошел с проторенной стежки в траву и пошел к пруду.
Двадцати шагов ему хватило, чтоб замереть перед неведомыми, невиданными цветами. На зелено-голубых прутиках-стеблях шесть белых лепестков вокруг золотой чаши с оранжевым ободком. Такие цветы, будь они на клумбе, может, и не удивили бы, но они росли на лугу, среди желтых одуванчиков. И Федя поглядел на небо. Иначе он не мог объяснить чуда. В небе ничего не углядел, но догадка насторожила его. А что если цветы эти — с планеты. С другой планеты или даже со звезд…