Страница 7 из 133
- С господами? - сказал Симон, пожимая плечами. - В Ротенбурге на улицах слепой монах громит господ, награбивших себе несметные богатства. А в соборе святого Иакова доктор Дейчлин проповедует новую веру. И что же, по-твоему, нам от этого стало хоть чуточку легче?
- Будь дело в проповедях, нашему брату давно бы полегчало, - вмешался старый Мартин. - Нет, проповедями тут не поможешь. О евангельской свободе нам толковали давным-давно, когда Лютера еще и в помине не было. Людей тех звали гуситами *. Мне тогда годов пятнадцать было, не боле, объявился в наших местах, на Таубере, один проповедник, общинный пастух из Никласгаузена. Прозывался Гансом Дударем, потому как в престольные праздники на дуде играл. Кажись, совсем молодой был паренек, но истый златоуст. А народу что сходилось на его проповеди! Нужда и господский гнет камнем давили нам спины. Но, бывало, послушаешь его, и легче станет на душе. И мнится, будто есть бог на небесах не только для знатных и богатых, но и для нашего брата, бедняка. Как сейчас вижу его перед собой, нашего Ганса Бегейма: волосы льняные, стоит он на лугу, а вокруг народу видимо-невидимо…
Старик умолк, как бы погрузившись в дремоту. Сын окликнул его и просил продолжать, чтобы послушали другие: сам-то он уже слыхал это не раз. В долгие зимние вечера, усевшись на скамью у печи, старик любил под жужжанье веретена рассказывать про Ганса Бегейма.
- Так о чем бишь я? - забормотал старик, с трудом выпрямляя согбенную спину. - Да, в нашей деревне были такие, что каждое воскресенье ходили в Никласгаузен. Теперь уж и косточки их поистлели! И хоть лет мне тогда было немного, я от них не отставал. Однажды, дело было в воскресенье, за неделю до святой Маргариты, приказал нам Ганс Бегейм прийти в следующий раз с оружием, а женщин и детей оставить дома. Тогда он нам скажет, что делать, чтоб установить евангельскую свободу. И вот ночью снял я потихоньку отцовское копье со стены и ушел из дому. Копье было тяжелое, а путь немалый. Уж не помню, как дотащился. А когда поутру, в воскресенье святой Маргариты, привалили мы толпой в Никласгаузен, тут и узнали мы, что накануне в ночь рейтары епископа Вюрцбургского нагрянули к нашему апостолу в хижину на краю деревни и уволокли его в Мариенбергский замок. Потом они предали его лютой казни: сожгли живым на костре.
Вперив пытливый взгляд своих умных карих глаз в лицо второго старосты, Симон Нейфер спросил:
- Как полагаешь, Вендель, знал тот юный проповедник, чего стоят господа дворяне?
- А хоть и знал, что толку? Чем это ему помогло? - возразил тот, избегая Симонова взгляда. - Игра ведь нами проиграна, давно проиграна.
- Если ты это про наши старинные крестьянские вольности, то правда твоя, - отозвался старый Мартин.
- Ну уж нет, такая игра не в счет! - горячо вмешался вихрастый Икельзамер. - Играли-то они мечеными костями. Выходит, нечестная игра!
- И пожалуй, последний ход еще остается за нами. Что вы скажете, друзья? - спросил Симон, многозначительно обведя всех глазами. И когда вместо ответа Гайм, нахмурившись, в сердцах нахлобучил свою поярковую шляпчонку, Симон завершил: - Ну об этом мы еще потолкуем! А пока ступайте с миром, друзья! - и направился к себе домой.
Дом его помещался тут же, на площади. Строения были добротные, везде царил порядок. Дорожка во дворе была вымощена камнем. Пройдя через узкие сени, примыкавшие и кухне, он попал на жилую половину. Это была просторная, но не очень светлая комната. Дневной свет скудно проникал сюда через толстые зеленоватые стекла. Широкая двуспальная кровать упиралась пологом в низкий закопченный потолок. Тут же стояла кровать поменьше - для детей. Почти половину комнаты занимала большая кирпичная печь; там, где прислонялась к ней лавка, выбеленная стенка была дочерна вытерта спинами. Против кровати с пологом стоял тяжелый дубовый стол, а позади него, в простенке между небольшими окнами - скамья, а между кроватью и печью - две прялки с остатками льна. На стене висели шлем и панцирь, а по бокам - меч, аркебуз и копье, то самое, о котором рассказывал Мартин Нейфер. В ротенбургском округе не было ни одного крестьянского дома, где нельзя было найти оружия, и все мужчины умели обращаться с ним.
Симон в раздумье шагал взад и вперед по глиняному полу, грузно ступая своими тяжелыми крестьянскими башмаками; их ремни охватывали ноги крест-накрест почти до колена. Взгляд его остановился на оружии. Протянув руку, Симон снял со стены меч и подошел к окну. Вынув его из ножен, он насупил брови и стал рассматривать блестящий клинок: на нем темнело бурое пятно. То была не кровь, а ржавчина. Симон стал было тереть его рукавом своей грубой шерстяной куртки, но тут из кухни вошла в комнату жена. Она казалась гораздо старше мужа, хотя была моложе его несколькими годами. Глубокие морщины пересекали лоб, черты лица заострились, в усталых глазах притаилась забота, но выражение лица говорило, что недостаток физических сил искупается в этой женщине силой духа. Увидев в руках мужа обнаженный меч, она заволновалась и с легкой дрожью в голосе спросила:
- Что случилось? Что ты задумал?
- Ничего! - резко ответил он и, вложив меч обратно в ножны, повесил на место и уже мягче продолжал: - Завтра, как ты знаешь, мне надо ехать в Ротенбург с оброком за нейрейтерский участок. Я обещал Кэте взять ее с собой. Может, и ты поедешь с нами, Урсула?
Голос его звучал ласково, и жена взглянула на него с благодарностью, но отрицательно покачала головой.
- А кто останется с детьми? Нет уж, я лучше посижу дома. Мне и здесь хорошо. Пока вы там будете развлекаться, я здесь без вас отдохну.
- Только не терзай себя горькими думами, - сказал он, подсаживаясь к ней на лавку у печи.
- Что поделаешь? Ведь сколько зла на свете! - отвечала она со вздохом. - Чем тяжелее времена, тем больше наши господа свирепеют. Подумать только, какой у нас завтра праздник: когда-то в этот день три восточных язычника-царя пришли с драгоценными дарами поклониться младенцу Христу в яслях. А сегодня христиане пустили по миру Конца Гарта и его семью, лишили крова, отняли все, даже мешка с соломой не оставили!
Она пальцем смахнула слезу.
- Стало быть, надо все это изменить! - воскликнул Симон, и его лицо нахмурилось и потемнело. - Так больше продолжаться не может.
- Ничего ты не изменишь, только накличешь беду на свою голову, - вздохнув, сказала крестьянка. - Штекерлейн не будет молчать, а господин податной начальник еще раз возьмет тебя на заметку.
- И пусть его! - невозмутимо отвечал Симон. - Семь бед - один ответ. Кому же говорить, как не мне? Ведь не для того община выбрала меня старостой, чтобы я молча смотрел на неправое дело?
- Эка невидаль, община! Они рады-радешеньки, что ты стараешься за всех, да только отдуваться тебе придется одному. Все они готовы гнуть шею перед его высокородием графом фон Верницером. Как было с шествием в праздник тела господин? Сперва крестьяне порешили не ходить, ан на поверку вышло, что не явился ты один, и церковный суд * наложил на тебя штраф - фунт воску в пользу церкви.
- Наложить-то наложил, да только не видать Бокелю того воску как своих ушей, - улыбнулся Симон. - Когда я был в последний раз в Тауберцеле у брата…
- Вот кабы все священники, - перебила его жена, - пеклись о своих прихожанах, как твой брат Андрес, все было бы по-иному.
- Читал он мне одну книжонку - “Новый Карстганс” * называется. Там, между прочим, сказано: “Если к вам заявится поп, гоните его в шею, травите собаками”. Запало мне это в душу. Фунт воску за то, что я не пожелал, как баран, плестись со всем стадом и блеять! А почему они не оштрафовали нашего преподобного, когда он в день рождества богородицы до того нализался, что, всходя на алтарь служить обедню, грохнулся со всех ступенек?
- Что правда, то правда, - молвила крестьянка, - да ведь нам от того не легче. Когда дело касается нашего брата бедняка, то духовное и светское начальство водой не разольешь.
- Но я не допущу, чтобы меня попирали ногами! - воскликнул Симон, упрямо вскинув голову. - Не унывай, хозяйка, будет и на нашей улице праздник! Раз есть травы, коими нынче в ночь мы выкуриваем из жилья и хлевов злых духов, чтобы избавить людей и скотину от всякой напасти, так верно уж где-нибудь найдется травка и против тех, кто давит нас кошмаром!