Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 103



— Полагаю, это называется "туб", — заметил Луи. — Мой сын герцог Шартрский обожает английские штучки, и эту прислал мне.

Рассказывая это, он поднял Жанну, осторожно положил её в воду, намылил и ополоснул своими руками, не забыв ни один уголок её тела. Жанна, дрожа от возбуждения под прикосновениями его рук и губ, вновь настояла на аудиенции в постели.

И после часа новых сотрясений деревянных ангелов в наставшей тишине герцог произнес только: Э-э, э-э…

— Что, если нам немного поспать, владыка моего жезла? — умирающим тоном спросила Жанна.

— Да, дорогая, но скажи мне, где ты такому научилась?

Жанна, уже наполовину уснув, едва выдохнула:

— Не знаю, наверное это у меня от рождения…

В седьмом часу, одеваясь в комнате, залитой лучами вечернего солнца, под звуки пения птиц, она спросила герцога, который тоже облачался в роскошные одежды, поскольку в этот вечер собирался в Версаль на большой прием, почему он ждал больше месяца…

— Поверь мне, видеть тебя в "Эсфири", обожать твои формы в костюмах трагедии, и ласкать тебя взглядом — это одно! Похитить тебя — ибо, честно говоря, я же тебя похитил — это уже гораздо серьезнее… Но сделать тебя своей любовницей… ну, скажем так, меня это смущало. Я не отваживался… боялся… как бы это сказать… чтобы мое поведение не привело к насилию… И, как видишь, чем больше я себя сдерживал, тем больше ты мне нравилась, и тем больше тебя жаждал.

Жанна мило улыбнулась:

— Я в этом уже не сомневаюсь, монсеньор! Вы все сомнения смели своей канонадой!

— Привычка воина! — со смехом согласился он, потом, чуть помолчав, заговорил серьезно и неожиданно грустно: — Возможно, в этом было кое-что еще!

Взглянув ей прямо в глаза, и грустно, можно даже сказать меланхолически, вдруг заявил:

— Жанна, сейчас я скажу тебе нечто очень важное: мы, герцоги, принцы и короли отмечены судьбой, наше богатство и власть дают нам многое. Но ведь и мы, герцоги, принцы, короли — такие же люди, и рады, когда нас любят ради нас самих!

— Так ты думал… — страстно воскликнула Жанна. Но герцог прервал её, деликатно приложив палец к губам.

— Я ничего не думал… только что ты умная интеллигентная девушка, с Божьим даром красоты и привлекательности, перед которою не устоял бы и святой. Была ли ты тогда откровенна в монастыре, когда дала мне понять свое желание? Я никогда в тебе не сомневался, и сомневался, в то же время, все потому что я не молод и к тому же герцог!

— И что теперь?

— Все эти дни я наблюдал и слушал, следил, что ты делаешь, но видел, что твоя нежность и твое влечение ко мне не были ложью. Твой взгляд, твоя улыбка, то, как ты мне доверялась — все это утвердило мое доверие к тебе и убедило в том, какие чувства ты ко мне испытываешь.



— Сегодня ты увидел это во всей красе, мой дорогой, — произнесла она с бесконечным обожанием и своей неповторимой улыбкой.

Герцог кивнул и снова заключил её в объятия.

— В конце концов, ты от меня никогда ничего не хотела, — добродушно улыбнулся он.

— Хотеть? Но что? — Жанна казалась удивленной.

— Ах, как ты прекрасно сказала! — воскликнул он, радостно смеясь.

— Мне нечего хотеть от тебя, Луи.

— За эти слова вы получите все, что угодно, моя возлюбленная! — сказал Герцог.

И так прошли несколько волшебных месяцев, пронизанных солнцем любви и наслаждений. Как свидетельство о них прочтем письмо, которое Жанна написала Антуанетте де ля Феродье. Как помните, та была её ближайшей приятельницей в монастыре Святого Сердца, которой досталась после Жанны роль Эсфири. Антуанетта де ля Феродье покинула монастырь в июле того же года, поэтому теперь ей можно было посылать письма, которые в глазах настоятельницы представились бы делом греховным и были бы наказаны немедленным изгнанием.

В своем письме Жанна не упоминала о монсеньоре, хоть и испытывала мучительное желание, — но врожденная мудрость, осторожность и деликатность в том, что касается сложившихся прекрасных отношений, заставили Жанну избегать даже малейших намеков.

В её возрасте в конце концов естественно, что нужно было выговориться, хотя к своей великой жалости и не могла сказать всего. Ведь кроме Антуанетты, Жанне некому было доверить то, что её переполняло — и мать, и все её мужчины, конечно, не годились для этого. Нет, Жанна против них ничего не имела — точнее, для неё они оставались фигурами из детства, малышкой она скакала на их коленях, порой терзала их, или от них ей доставалось… — и все.

"Моя милая Антуанетта!

Я узнала от Терезы Брухес, что ты покинула наших святых сестер. Желаю удачи! Наконец ты сможешь дышать свежим воздухом в Мезон-Лафите, воздухом без ладана и вони старых ряс! Помнишь тот день, когда у нас чуть животы не лопнули от смеха, когда мы разглядели одну из трех десятков нижних юбок сестры Эленсины, которая была черна от грязи? Да, натерпелись мы в монастыре, но ведь и насмеялись тоже! Надеюсь, ты была хороша в "Эсфири" и зрители даже плакали. Я очень рада и горда за тебя, хотя и сожалею, что из-за сложившихся обстоятельств не играю её сама. Ужасно интересно, что говорили, когда я исчезла. Вот тоже выдумали! Не было у меня никакого поклонника, но провидение желало, чтоб я встретила такого, который спас меня от возвращения на попечение семьи — ты знаешь, я совсем не горела желанием… И этот рыцарь наполнил мою жизнь восторгом, он изучает со мной карту страны наслаждений, и мне всегда бывает мало, и с каждым днем я в этой области все образованней — поскольку ты со мною вместе тайком читала "Клелию" мадемуазель де Скудери, надеюсь, понимаешь…

Ах, моя милая, вся жизнь моя — лишь радости и игры, поездки в экипаже, отборная еда, вечера в театре, куда хожу я в маске со своим рыцарем, который тоже надевает маску, поскольку неприлично и совершенно невозможно по политическим причинам, чтобы его узнали, чтобы я и он были разоблачены и выставлены — особенно он — на всеобщее обозрение и, может быть, злословие версальского двора! Но мне об этом нельзя даже заикаться. Пишу тебе я это для того, чтобы спросить, горюешь ли ты ещё о шевалье де Шозенвилле? Я много думала о вас. Ему ведь только двадцать! Я берусь утверждать, моя милая, что он слишком молод, чтобы помогать молодой девушке в изучении страны наслаждений, о которой я уже писала. Возможно, тебе это письмо покажется слишком таинственным, потому что и я стала таинственной особой. Помнишь сестру Фелицию, которая в часы молитвы говорила нам: "Не желайте от Господа ничего! Бог сам дает!" Ну так вот, я не просила ни о чем, но, кажется, получу все, хотя и не от Господа."

В то время когда писалось это письмо — в середине лета — был у неё и ещё повод чувствовать себя счастливой. Ныне она штудировала не только карту наслаждений — её она знала уже наизусть — но начала знакомиться и с картой светской жизни. Теперь вторую половину дня она проводила на рю Сент-Оноре в прекрасном палаццо мадам де Делай, богатой вдовы одного генерального откупщика налогов, у которой в салоне собирался кружок духовного содержания. Герцог, который её немного знал, — прежде всего благодаря её превосходной светской репутации, — сумел в ходе короткой встречи в Версале убедить, что будет ей обязан, если она "придаст светский блеск" одной мадемуазель, которой он хотел оказать благодеяние.

— Благодеяние по долгу чести! — добавил он, уточнив, что речь идет о сироте, отец которой служил под его командованием и пал год назад в битве под Винкельсеном. При этом герцогу пришла в голову пикантная идея: он заявил, что мадемуазель носит фамилию Ланж — поскольку уж давно звал Жанну "л'анже" — ангел, — а сам породил дьявола в её теле! Монсеньор умел шутить.

Мадам де Делай, разумеется, не верила ни слову из того, что говорил герцог. Но будучи строга в вопросах морали, должна была смириться с желанием герцога, хотя и сожалея, что ради бредней старого повесы должна отесывать какую-то девицу, которая может внести смятение в её салон, такой изысканный и избранный.