Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 129 из 178

— Нет, так не пойдет, — сказал он наконец, прерывая тягостное молчание. — Валять дурака целый день, а потом писать всю ночь напролет: разве так можно написать что-нибудь путное?

— Бальзак писал по ночам, — сказала миссис Голдхендлер, — точно так же, как ты.

— Бальзак был всего-навсего величайший писатель своего времени, — грустно ответил Голдхендлер.

— Ты великий писатель. Может быть, тоже величайший писатель своего времени. «Бедная Розали» — это великое произведение, да, великое! Ей должны были присудить премию О.Генри — ей, а не той дурацкой побасенке. «Бедная Розали» — это на уровне Мопассана! Чехова! Это гениально, ГЕНИАЛЬНО!

«Бедная Розали» была ранним рассказом Голдхендлера — одним из лучших его рассказов. Для того чтобы доказать свою правоту, миссис Голдхендлер вынуждена была вернуться в прошлое, вспомнить о том, что было за шесть или семь лет до того, как появились Лу Блу, Хенни Хольц, Николас Нидворакис, Беккер и Манн и все прочие, прочие, прочие, заполнявшие десять шкафов картотечных ящиков. Но когда миссис Голдхендлер сказала «гениально, ГЕНИАЛЬНО», лицо ее раскраснелось, глаза заблестели, маленькие белые кулачки сжались, и было видно, как осветились лица ее сыновей, а Голдхендлер воспрял духом. Он выпрямился, выдавил из себя смешок, придвинул к себе тарелку и съел еще баранины.

— Нам нужно солнце, — сказал он. — Вот что нам нужно, ребята. Немного солнца. Мы поедем во Флориду, позагораем на свежем воздухе и додавим это либретто одной левой.

Вечером мы впятером — четверо нас и миссис Голдхендлер — сели в ночной поезд на Майами, а там мы сняли номера в отеле «Рони Плаза», где жили, когда получали свой зимний загар, такие знаменитости, как Уолтер Уинчел и Эдди Кантор.

Так случилось, что как раз в это время в Майами отдыхали папа, мама и моя сестра Ли; они остановились в маленькой кошерной гостинице, в которой за много лет до того мы все останавливались, когда приезжали во Флориду на двенадцатицилиндровом «кадиллаке». Я лишь раз нашел время их навестить — в пятницу вечером, когда у них был субботний ужин. В отеле «Рони Плаза» все было украшено рождественскими фестончиками и горели рождественские лампочки, а через громкоговорители день и ночь передавались рождественские песни, и я чуть не забыл, что почти одновременно праздновалась Ханука. Папа привез из дому старый ханукальный подсвечник — «ханукию». Перед наступлением субботы он прочел молитву и зажег свечи, когда я отклонил предложение это сделать. Мы спели ханукальный гимн «Могучая скала спасенья моего» — на старый мотив, на который пел его еще отец-шамес в Минске. Мне это все казалось странным и непривычным; мы ели в большой комнате, где на столах горели субботние свечи, и все мужчины были в ермолках. Некоторые молодые люди сидели с непокрытыми головами, но для меня папа достал ермолку, и я ее надел. Ничто другое так ярко не напомнило мне, как сильно я отдалился от традиций отчего дома. Я чувствовал себя гораздо больше в своей стихии в отеле «Рони-Плаза», чем в этой кошерной гостинице, и если существовал кто-то, на кого я равнялся как на отца, то теперь это был Гарри Голдхендлер.

А с папой мы в эту пору виделись очень редко. Когда он по утрам уходил на работу в прачечную, я еще спал. А потом я ехал к Голдхендлеру и работал там до поздней ночи. По пятницам, правда, я всегда был на субботнем ужине и без конца рассказывал о Голдхендлере и о знаменитостях, которые у него бывают. Мама упивалась этими рассказами и потом говорила своим подругам, что я отлично провожу время и делаю большие деньги на радио, перед тем как приступить к занятиям на юридическом факультете: потому что, конечно же, я собираюсь стать серьезным юристом, а не каким-то бумагомаракой.

Папа на все эти мои рассказы лишь тихо улыбался, они были для него источником гордости, но в то же время и немного огорчали. А Ли и мама продолжали выпытывать у меня все новые и новые подробности до тех пор, пока не оплывали субботние свечи и мне пора было снова ехать к Голдхендлеру. Папа мечтал, что я начну делать что-то серьезное, а я все не начинал. Может быть, вот эта рукопись — это как раз то, чего он от меня всю жизнь ждал. Немного поздновато, папа, но лучше поздно, чем никогда.

— Финкельштейн, — сказал Голдхендлер, всовывая мне в руку пачку денег. — А ну, пойди поставь на Праздного Мечтателя. Здесь две тысячи. А мне нужно смотаться в гальюн, пока я не насрал в штаны.

Голдхендлеры каждый день после обеда ходили на ипподром, а по вечерам на собачьи бега; после собачьих бегов они заглядывали на час-другой в казино и играли в рулетку. На ипподроме у Голдхендлера была, как он утверждал, «беспроигрышная система» — ставить только на фаворитов. В каждом данном заезде барыш от этого, конечно, невелик, но постепенно, со временем, выигрыши накапливаются, и в целом ты оказываешься в прибытке. Ипподром был единственным местом, где мы хоть немного загорали. После казино мы возвращались в «Рони-Плаза» и работали всю ночь, до рассвета, а потом до обеда спали.



За пять ночей Голдхендлер начисто переделал и продиктовал нам чуть ли не весь текст лассеровского либретто. Один из нас сидел за машинкой, печатая голдхендлеровские вставки, другой вклеивал их в текст, а третий отдыхал: и так мы по очереди менялись местами, пока шеф, точно железный, не зная усталости, пер вперед неудержимо, как паровой каток. Он был в ударе. Он совсем не пользовался старыми остротами, а все время придумывал новые. Никогда я не восхищался Гарри Голдхендлером так, как в то время. У него тогда был настоящий взрыв творческого озарения. Лассер перенес действие «Швейка» в американский военный лагерь времен первой мировой войны, но в его либретто было больше антивоенных разглагольствований, чем смешных шуток. «Бравого солдата Швейка» Голдхендлер знал наизусть, и он сумел внести в либретто грубый и трогательный юмор гениального гашековского романа; когда мы кончили работу, либретто было гораздо более антивоенным, чем раньше, — может быть, как раз потому, что там, как и в романе, не было пацифистского резонерства. Социальные мотивы остались только в лассеровских песнях — таких как «О, как прекрасно умереть!» или «Рэгтайм Судного Дня». К текстам песен Голдхендлер даже не притрагивался.

Мы кончили работу на рассвете, когда из океана поднималось солнце. Голдхендлер, шатаясь, пошел спать. Питер лежал на диване, совершенно измотанный. Мы с Бойдом тупо смотрели друг на друга: Бойд — скрючившись над текстом, я — за машинкой; оба мы тоже были измочалены вконец.

— Ей-ей, Бойд, — сказал я, — это совершенно великолепно.

— Да, пожалуй, ему кое-что удалось, — хрипло ответил Бойд, закуривая, наверно, тысячную сигарету за последнюю неделю.

— Он же пишет куда лучше, чем сам Лассер. Никакого сравнения.

— Лассер не умеет писать смешно, — ответил Бойд профессионально спокойным тоном. — Но он умеет придумывать интересные ситуации, и он не дурак. Не забудь, это его замысел и его пьеса. Он ездил в Чехословакию, чтобы купить авторские права на инсценировку романа, и это оказалось не так-то легко. А Голдхендлер работал над уже готовым текстом.

— Почему бы ему самому не написать текст для мюзикла, вместо того чтобы сочинять всю эту радиодребедень? — спросил я. — Помимо всего прочего, и заработал бы он на этом куда больше.

Бойд поглядел на меня как-то странно и сказал:

— Давай пойдем спать.

Перед отъездом в Нью-Йорк мы в последний раз побывали на ипподроме, где, к изумлению Голдхендлера, его фаворит споткнулся на последнем круге. Впоследствии Бойд шепотом сообщил нам, что Голдхендлер просадил на этом восемь тысяч долларов. Положение несколько исправила миссис Голдхендлер, поставившая пятьдесят долларов на лошадь, которой давали один шанс против сорока. Всю дорогу на вокзал они препирались в такси; Голдхендлер упрекал жену за то, что она не поставила пятьсот долларов или даже тысячу, если уж у нее было такое удачное наитие. У них сейчас было бы СОРОК ТЫСЯЧ ДОЛЛАРОВ! И вообще, нужно было остаться еще на один заезд — времени навалом. Впрочем, мы поспели на вокзал буквально за полминуты до отхода поезда, а нам нужно было, кровь из носу, попасть в Нью-Йорк на генеральную репетицию программы Лу Блу.