Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 46



Отец засыпал нескоро, долго ворочался, иногда бормотал какие-то слова, Я же, затаившись, прислушивался, потом не выдерживал:

— Пап, а пап! Ты сейчас сказал «крыша». Почему?

— А? Чего? — возвращался из своего мира отец. — Димча, не спишь, что ли? Завтра же в школу!

— А ты прошептал «крыша». Зачем? — не унимался я.

— Крыша? Погоди, какая крыша? — думал некоторое время отец. — А-а-а, крыша! Все правильно. Крышу надо перекрашивать, проржавела насквозь.

— Пап, а пап? С открытыми глазами спят?

— Ну тебя к шутам, спи.

— А бабушка скоро умрет? — опять приставал я.

— Не скоро, успокойся.

Успокоившись, я засыпал.

«Как здорово, что она останется! — подумал я. — И все утро завтра будет с нами и, может быть, весь день». Но тут возникла другая мысль — где же Ксения Ивановна будет спать? В их комнате всего две кровати — его и отца, а Томину давно продали. Может, на сундуке? Да нет, он слишком короткий. Наверное, на полу».

Отец разобрал свою постель и сказал равнодушно:

— Ты, Димча, отвернись и спи.

— А где она будет спать? — шепотом спросил я.

— Где, где? Не на полу же…

— А сам ты?

— И я с краю, кровать широкая. Успокойся.

Я ничего не сказал, но сердце мое сжалось. Этого я ника к не ожидал. Конечно, я знал, что родители спят вместе — вон у Леньки Кузнецова, например. Но ведь то отец и мать… «А-а, — неожиданно догадался я. — Может быть, она перейдет к нам жить!» От этой мысли у меня даже перехватило дыхание, но она, эта мысль, не могла растопить во мне глухую и непонятную злость, почти ненависть к своему отцу. Тогда я не знал названия чувству, имя которому — ревность!

Мой слух улавливал все. Вот она еле слышно разделась, легла и затихла. Отец, напевая «Голубку», громко задул лампу. Вот он запнулся, как обычно, о порог, поравнялся с моей кроватью, напевать перестал, остановился. Я сжал зубы: «Фиг под нос! Да если хочешь знать, я к тебе больше никогда не прикоснусь. Не буду даже разговаривать, а если захочу, то и умру назло вам всем!»

Они лежали молча. Я, закусив угол подушки, начал постепенно жалеть себя, думать о себе в третьем лице, как об очень несчастном и всеми покинутом. Я даже увидел со стороны жалкую фигуру ушастого мальчика с тонкой шеей и глазами, полными слез. В этом человеке я узнал себя, и у меня защипало в глазах, горячие слезы пролились на подушку. Боясь разрыдаться, я до онемения в челюстях все сильнее сжимал угол подушки вспомнил, как однажды отец ударил меня, как смеялся надо мной, когда я у зеркала прилизывал свой непокорный вихор… Ярость отняла у меня последние силы, и я затих, потихоньку икая и судорожно вздрагивая всем худым телом со сжатыми у подбородка коленками. Потом уснул, инстинктивно сдвинув щеку с мокрого пятна.

Что-то переменилось с этой ночи…

Вечером следующего дня я подслушал, как бабушка выговаривала отцу: «Сдурел ты совсем! Какая она тебе жена, немецкая-то? Мало своих? Вон Марея Васильевна — сурьезная женщина, хозяйственная, на руку мастерица — тебя и Диму обошьет с ног до головы. Помяни мое слово, не из наших она. — Бабка перекрестилась, — Шут его знает, придумали советски каку-то ерунду лубов. Тьфу! Мы про это слышать не слыхивали, венчались и жили, детей растили». Отец без надежды на понимание возражал: «Не соображаешь ты, мама, ни-че-го. Лубов! — передразнил он, — Книжки я те зря, что ли, читал про любовь. Сама же плачешь, жалеешь».

— Книжки — одно, жисть — друго, — убежденно отрезала бабушка.

— На войне ты, Егорий, не был — вот в чем загвоздка, — В другой раз снисходительно выговаривал отцу дядя Коля. — А ежели был бы, не то б говорил. Ихняя порода известная… Насмотрелись за четыре года.

Отец взрывался:

— При чем тут, язви тебя, война? Она и в Германии-то сроду не была. Ты вот вроде начитанный, можно сказать, ответственный пост занимаешь, а разницы между фашистами и немцами не видишь.

— Для меня лично разницы нет! — отрубал, сердясь, дядя, — Не забывай, чей портрет висит в маминой комнате и почему он в траурной рамке. Степку нашего немец убил. А фашист он был или нет — мне плевать! Одно слово — немец.

В разговор робко вступала жена дяди:



— Да и то правда. Я, конечно, ничего не имею против Ксении Ивановны. Женщина она умная. Только… — Она умолкала, не зная какой привести аргумент не в пользу Ксении Ивановны.

— Что «только», что «только»? — настаивал отец.

— И маме вон больше по душе Мария Васильевна, — уходя от прямого ответа, продолжала она. — И о Димке не забывай. А ну ребятня начнет дразнить мальчонка мачехой-немкой.

— Ну уж насчет Димы я спокоен. Слепые вы, что ли? — мрачнел отец.

Я улавливал настроение взрослых и по тому, как они замолкали, когда отец входил. Знал, о ком говорят. И мне казалось, что в доме затевается какой-то заговор, который теперь уже никакими силами нельзя было предотвратить.

Ксения Ивановна продолжала изредка наведываться к нам. Она тоже чувствовала растущее отчуждение и думала с безотчетной тоской о том еще очень нескором времени, корда совсем забудется война и люди не будут так категоричны. Но, наверное, и ее тогда не будет на этом свете.

Ксения Ивановна пристальнее, чем всегда, поглядывала на моего отца, пытаясь разгадать его и понять. Ей очень правился этот мягкий и неторопливый человек, хлебнувший тоже немало горя. И вот однажды почти веселым голосом она сказала:

— Представляете, что произошло со мной? Иду я мимо ветеринарного института — тротуар там примыкает к стене — и вдруг слышу, что-то упало сзади меня, даже валенок задело. Оглянулась — кирпич. Сверху свалился. Наверное, с крыши. Надо же…

Сказав это, она взглянула вначале на отца, потом на бабушку.

Отец удивленно откинулся, с досадой произнес:

— Как же это так, Ксения Ивановна! Вы же взрослый человек. Надо поосторожней быть. Ведь жизнь — одуванчик, дунул и…

Бабушка недовольно поджала губы, замахала рукой, как бы отгораживая сидящих внука и сына от неприятных вестей.

— Век живу, — она покачала головой, — а такого не слыхивала, чтоб кирпич падал на голову. Как же он сам может свалиться?

— Может — не может! — перебил в сердцах отец, — Убьет, а потом разбирайся — может пли не может. Вы уж там больше не ходите, пожалуйста, Ксения Ивановна.

Меня поразила нелепость всех сказанных слов. Ведь Ксению Ивановну могло убить!

— Там всегда падают кирпичи! — крикнул я зло. — На меня тоже чуть не упал. — Мой голос дрогнул, я побледнел.

Это окончательно вывело из себя отца.

— Ну так какого черта ходишь там? Я спрашиваю тебя! — Губы его дрожали.

Ксения Ивановна вздрогнула, испуганно притронулась к руке отца:

— Подождите, подождите. Не кричите на него, не надо, прошу вас. Он ни в чем не виноват. Просто иногда он встречал меня там.

Я опустил голову, упрямо выпятив нижнюю губу.

Отец вскочил:

— Вон из-за стола! Я тебя отучу вмешиваться в разговоры старших. Быстро! Иначе вышвырну, как паршивую собаку.

Я судорожно глотнул, глянул прямо отцу в глаза, отставил стул и быстро вышел из комнаты.

Спустя много лет, перед самой кончиной, отец скажет мне прерывистым шалотом: «Я знаю… Ты с того дня перестал называть меня папой. Прости, если можешь».

Зооветеринарный институт, прозванный в шутку коннобалетным, занимал мрачное угловое здание неподалеку от вокзала. Построенное пленными японцами, оно вызывало в памяти старинные крепостные казематы с узкими глубокими окнами, каменной оградой, увенчанной металлическими пиками, высоченной двухстворчатой дверью в темной нише.

Я внимательно исследовал каждый метр тротуара. Никаких кирпичей и осколков на утоптанном снегу не было. Запрокинув голову, долго изучал край крыши: соображал, как и откуда мог свалиться кирпич, В одном месте мое внимание привлек какой-то предмет, чуть-чуть торчащий из-за края. Я перешел на противоположную сторону улицы, но разглядеть предмет так и не удавалось. Тогда-то и родилась мысль слазить на крышу и посмотреть. Я обошел институт — у парадного входа курили студенты. В фойе было темно, я незаметно прошмыгнул мимо дежурной. Под широкой лестницей оказалась дверь. Она вела во внутренний двор. Я сразу увидел узкую пожарную лестницу сбоку на стене. Однако дотянуться до нее вряд ли смог бы даже взрослый человек. Я огляделся, подыскивая какой-нибудь ящик. Возле разобранного трактора ходил человек.