Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 63

Для Ардатова дело было не в официальной морали. Он должен был решить для себя: худо это или не худо? Он как-то любил Валентину и видел, что она любит его, их отношения были отношениями возлюбленных, но ведь, в конечном итоге, считал Ардатов, отношения мужа и жены это тоже отношения возлюбленных, лишь узаконенные.

Ардатов готов был дать голому на отсечение, что Валентина могла бы быть его женой, если бы они встретились до войны, до того, как он стал семейным. Что же аморального было в их отношениях? Ардатов не находил ничего, кроме неверности жене. Но в этом была повинна война. Противоестественная по своей сути, она сломила, исковеркала естественную жизнь миллионов, но была неспособна изменить, исковеркать человеческую природу, жажду человека жить по-людски.

Война расшвыряла семьи по разным концам страны, отгородила супругов сотнями, тысячами километров, месяцами, годами разлуки, и тем самым истончила нити, связывающие жену и мужа, рвала эти нити, подставляя взамен соблазны.

Как же было грешному человеку, человеку, а не фанатику, устоять против них? Ведь длинный вечер в чистой тихой комнате, немного спиртного, скромный ужин, ночь, женщина, которой ты дорог и которая поэтому нежна с тобой, чистая постель, стук крови в висках от того, что рядом с твоим плечом, рядом с твоим бедром ее бедро, плечо, объятия, от которых хрустят ее косточки, шепот: «Ты мой, ты мой, люблю тебя всего, люби меня…» — долгий сон рядом, — ее руки заброшены тебе на грудь, лицом она уткнулась тебе в шею, и доверчиво спит, растворенная тобой, твоим телом, твоей силой, и лишь слабо пытается тебя удержать, когда ты пошевелишься, — как можно было отказаться от всего этого, как можно было лишать себя всего этого, если впереди Ардатов видел только войну, не зная, когда и как она кончится для него.

Эти вечера для него могли быть последними. Эти ночи могли быть тоже последними. Эта женщина могла быть для него последней.

Он был виноват перед женой, но невиновен перед жизнью, которую вот-вот у него могли отнять.

Иногда он думал, а как бы он отнесся, если бы поменялся местами с женой, и как бы ни было ему горько, он решил, что не осудил бы ее.

Поменяться местами с ней означало, что и она, его жена, мать его дочери, должна была попасть в число всех их — фронтовиков. В число приговоренных к смерти. Ведь все они — фронтовики были приговорены к смерти, хотя приведение в исполнение приговора зависело от случая. Случай решал, кому и когда надлежало быть застреленным, разорванным снарядом, раздавленным танком, кому остаться жить искалеченному, кому посчастливится выйти из войны целым. Включив жену в число фронтовиков, мог бы он судить ее за какие-то крохи радости, за какие-то щепотки человеческой жизни, даже если бы эти крохи, эти щепотки давал бы ей кто-то другой, в то время как смерть висела бы над ней, как сейчас над ним, над его товарищами, над миллионами, живущими во фронтовой полосе?..

Нет, он не осудил бы жену.

Он считал, что кто-то, может, многие, наверное, смотрят на все это иначе — осуждающе, что многие видят в этом его понимании жизни слабость, но он не был таким сильным, как они.

«Не все же могут быть одинаково сильными, — говорил он себе. — Может, я слабее их. Конечно же, слабее. Что ж, куда теперь денешься?»

Думая над всем этим, он, ненавидя войну, ненавидел немцев еще глубже. Но ненависть была чувством, а рассудок говорил ему, что только смерть немцев может изменить его жизнь, жизнь его семьи, жизнь людей, с которыми он был рядом и которых он и в глаза не видел, и потому он должен воевать, воевать, воевать, пока последнего немца не застрелит он или его товарищ по армии или не выбьют у этого последнего немца из рук оружие. В этом был смысл войны вообще. А смысл войны здесь, у Малой Россошки, сводился для него сейчас к приказу, который он отдал себе и всем, кто был с ним: «Продержаться до ночи! Удержать эту высоту!»

Она ведь тоже составляла часть его земли, отдавать ее было нельзя. Везде, куда лезли немцы в его стране, в Африке, в Европе — везде надо было удерживать каждый клочок земли, потому что из этих клочков и слагались страны, на каждом этом клочке надо было убивать немцев, чтобы потом идти и отбивать у них, опять же истребляя их, все то, что немцы успели захватить, подмять под себя, что они топтали своими сапогами, угрожая каждому пулей или виселицей. И хотя и его, Ардатова, могли убить, он гнал мысль о своей смерти, отодвигая ее необходимостью делать что-то конкретное в каждую конкретную минуту его войны.

— Да нет, все это, с Валентиной, не так просто, — пробормотал он.

— Что не просто? — переспросил его Чесноков. — Что не просто, товарищ капитан?

Загудел зуммер, и Рюмин поднял трубку.

— Да? Да! Гавриков? — Он поморгал, соображая. — Гавриков? Боеспособных?

— Пятьдесят шесть! — подсказал Ардатов.

— Пятьдесят шесть! — передал Рюмин. — Всего четыре. Два раненых. Я немного. — Он посмотрел на Ардатова. — Вообще-то немного все ранены. Ничего. Отрезок метров четыреста и столько же вперед фронтом и, может, столько в глубину.

— Кто это? — Ардатов понял, что Рюмина расспрашивают об их положении.

Рюмин протянул ему трубку.

— Капитан Белобородов.

Ардатов, назвавшись, спросил у Белобородова:

— Кроме БК у тебя что-то есть? Неучтенное? — Он знал, что артиллеристы всегда занижают количество имеющихся снарядов, выставляя в строевках всегда чуть завышенный расход. — Ладно, ладно, будем считать, что ничего, кроме какого-то десятка-другого нет. Но обещай, обещай, что все, что есть лишнее, пустишь в дело. Обещаешь? Хорошо. Нам тут кисло.



Белобородов на это сказал ему, что «наверху» интересовались ими, что рубеж надо удержать, и что поэтому он, Ардатов, может на него, Белобородова, положиться, что главное, чтобы сами они, Ардатов и его люди, не дали себя выбить.

— Счастливо! — сказал Белобородов на том конце провода. И вдруг спросил:

— Как ты считаешь, фриц нас слышит?

— Вряд ли, — усомнился Ардатов. — Они всю эту снасть, — он имел в виду оборудование для подслушивания, — еще не подтянули. Наверняка не подтянули. Это тебе не оборона.

— Вообще, да! — согласился Белобородов. — А даже если и слышит, то… то хрен с ними!

— Вот именно! — поддержал Ардатов.

— Мы им, с-с-сукиным детям, всыпем, — заверил его Белобородов.

— Вот именно. Как «костыль»? — вспомнил Ардатов. — Был?

— Был!

Новое питание в телефонах давало хорошую связь, и Ардатов слышал, как дышит Белобородов, как он затягивается дымом папиросы.

— У нас один солдат ему голый зад показывал, и то не заметил. Они думают, что умеют все только они. Ишь, сволочи! Ничего, у нас все впереди.

Белобородов сделал новую затяжку. Ардатов слышал, как хлюпнули его прокуренные легкие.

— Ты держись там. Я им дам, как под Тулой! Мы там Гудериану зубы выбили? Выбили?! И тут они получат по первое число! Главное — не уходи. Не давай ты им, сволочам, ни метра. Ладно? А я тебе обещаю — как под Тулой. Ладно?

— Ладно, — согласился Ардатов, хотя смутно представлял, как это Белобородов сделает то, что он делал под Тулой. Там он, наверно, жег и колол танки прямой наводкой, но здесь-то все было по-другому! Здесь попадать в танки Белобородов мог лишь случайно, потому что стрелял с закрытой позиции, но пехоту отсечь он мог, а у Ардатова на душе полегчало.

— Не уйду! — пообещал он.

— Правильно! — пробасил Белобородов. — Пока, друг! Тут у меня такие бомбардиры-канониры, что закачаешься. Считай, что тебе повезло, считай что ты счастливчик, раз я с тобой.

Ардатов невесело усмехнулся — счастливчик! — но ему было все-таки приятно слышать эти добрые слова, да и подбадривали они хорошо — без оснований этот Белобородов ими не разбрасывался бы.

— Пока, друг.

— Ну, будь жив!..

— И ты.

— Клади трубку.

— Кладу.

Ардатов почувствовал, что что-то теплое, мохнатое тычется ему сзади в ладонь, догадался, что это Кубик, потрепал его голову, погладил за ушами, сказал: «Ах, ты, Кубик, Кубик! Такой большой, добрый пес!», — приказал Рюмину: «От телефона — никуда!» — и пошел, пропустив Кубика вперед…