Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 65

По дороге я спросил Бориса, что знает он о людях, к которым мы идем.

— Люди настоящие! — ответил он. — Они дали нашей группе приют. Два месяца поили, кормили, пока мы там скрывались. Связали с секретарем райкома Тихоновским. Через них мы и попали в отряд. А ведь это дело не простое. Нас было двадцать шесть человек, и все с оружием. Я думаю — больше проверок не требуется.

Тут же я узнал, что фамилия их Станченко. И вспомнилась мне встреча Нового года. Я обрадовался, будто услышал о родных. И рассказал Борису о пашем знакомстве. Тут Кочинский начал выспрашивать меня мельчайшие подробности об этой семье, каких я и знать не мог. Его интересовал и ссыльный дед, и дальние родственники.

— Ну как, по-твоему? — повторял он. — Ведь прекрасная семья? Ты ведь знал всех до войны! Замечательная семья, верно?

Он и сам знал Станченко не хуже меня. Его интерес к разговору объяснился позже.

Мы пришли в Блешню, и я снова переступил порог дома, где когда-то был так гостеприимно встречен. Хозяева меня, конечно, не узнали. С трудом узнал стариков Станченко и я. Передо мной были изможденные люди. Даже глаза казались другими — так сильно изменилось их выражение. Только усы Дмитрия Мартьяновича да гладкая прическа Татьяны Михайловны были все теми же, лишь сильно поседевшими. Девушек дома не было.

Я не стал напоминать о нашем коротком знакомстве. Больно было, глядя на них, сделать это. Больно было видеть даже и самый дом без украшавших его книг, вышитых рушников. На стол, который я видел когда-то обильно уставленным, Татьяна Михайловна с прежней хозяйской заботой поставила кувшин с квасом и миску с ржаными плоскими лепешками.

Я оглядывал при свете маленькой коптилки по-прежнему чистую, но пустую, будто здесь уже не жили люди, горницу. И вдруг на пустой стене увидел гирлянду свежей зелени, повитую лентами, какими украшают свои венки украинские девушки.

И тут же я с благодарностью понял мысль хозяев, постоянно освежавших гирлянду на пустой стене. Они сами и всякий, кто бывал у них прежде, продолжали видеть портрет на месте; грубая сила, заставившая снять изображение дорогого человека, не могла унести его образ из дома.

И явственно вспомнился мне Дмитрий Мартьянович с кружкой вина в руке. Как торжественно стоит он за накрытым столом и провозглашает новогодний тост за колхозное счастье.

И когда я вспомнил это — Дмитрий Мартьянович показался мне не таким уж старым и немощным. Да и в самом деле, в семье и теперь, как и в мирные, дни, царило согласие, кипел труд: все пятеро служили Родине на новом, боевом посту.

Хотелось мне посмотреть на трех сестер, но в эту ночь мы не дождались их. Девушки по заданию нашего командования ходили в разведку до самых Брянских лесов. Все было хорошо продумано и организовано в этой чудесной семье.

Дмитрий Мартьянович уже передал нам все, что нужно; мы поговорили, угостились и поблагодарили. Пора было уходить. Но Борис все медлил: ему хотелось узнать последние данные из Семеновки — оттуда должна была вернуться младшая Станченко.

Я считал это лишним: лучше сходить еще раз, чем рисковать, оставаясь до утра. Старики меня поддержали. Тем более, что их сосед был полицаем. Борису пришлось попрощаться.

Прошло несколько дней. Соединение собиралось в рейд. Вдруг в лагере появилась младшая сестра — Ефросинья, или, как ее звали дома, Проня. Узнав о ее приходе, я удивился и обеспокоился: девушка никогда к нам не ходила, а все, что нужно, передавала через родителей нашим связным.

Проню, конечно, окружили старые друзья — весь взвод Ильи Авксентьева. Кто-то от широты чувств пытался обнять и поцеловать девушку. Она испугалась чуть не до слез.

— Что случилось? Как сестры, старики? — засыпали ее вопросами.

— Та-а ничего. — отвечала Проня. — Только нельзя ли мне до вашего командира? Просьбу имею.

Ребята проводили ее к Федорову.



Оказалось, что сосед полицай, продолжая выслеживать Проню, обратился к ней уже с прямой угрозой «развязать язык». Он подозревал девушку, так как она чаще сестер уходила из дома. Проня, боясь раскрыть семью, сказала, что уходит к несуществующей тетке в Белоруссию, а сама — к нам. Она попросила Федорова принять ее в отряд.

Надо было видеть, с какой отцовской заботой экипировал новую партизанку взвод Авксентьева! Кто оделил ее ложкой, кто ремнем, кто походной сумкой. Борис Кочинский дал ей свою армейскую шапку. Как ни нуждались люди в самом необходимом, а для дорогого друга у каждого нашелся подарок от всего сердца.

С тех пор Ефросинья уже больше не расставалась с нами. Частенько старые партизаны поглядывали на новичков — как выдерживает новый член коллектива жизнь, которая со стороны рисовалась, быть может, в более светлых красках? Пулеметчики Авксентьева пристально следили за медсестрой своего взвода Станченко. Они чувствовали ответственность за нее; бывало то один, то другой поможет на переправе, облегчит ношу. Она проходила тяжелый путь с честью. Мужественно вела себя Проня и в боях. Делала все тихо, без лишней бойкости — очень оказалась скромной и молчаливой девушкой, не любила выделяться.

Но имела Проня одно качество, один талант, которым она затмевала любительниц шумного успеха: она пела.

Затянет бывало песню. Голос мягкий, глубокий, и такая в нем свобода, с такой легкостью поведет мелодию, что все кругом замрут и только дожидаются, когда подтянуть хором, чтобы вместе с нашей певицей испытать ту радость, которую дает человеку музыка.

Однажды Проня простудилась, охрипла: все наши певцы почувствовали себя «не в голосе», но первым потерял голос, конечно, Борис Кочинский.

— Не понимаю, — решил я как-то подшутить над ним, — как это ты теперь живешь без разведочных данных из Семеновки?

— А что такое? — сделал вид, что не понял, Борис.

— Как же. — взялся я объяснять, — у тебя такая привязанность к семье Станченко.

— Ничего удивительного, — довольно сухо ответил Борис. — Они спасли нам жизнь, а это не забывается. Помню, ты и сам говорил, что они — замечательные люди.

Да, все любят по-разному: один спешит поделиться с друзьями, выказывает девушке внимание без стеснения, иногда при общем одобрении окружающих. Такой человек сто раз спросит у всех, какова его избранница, и сам радуется, и других веселит.

Но иные, вроде Бориса, долго таятся. Я никогда не видел, чтобы он старался придвинуться к Проне у костра или, пользуясь тем, что они жили по соседству, засидеться возле нее с разговорами, как это случалось с другими товарищами. Иной раз такой бойкий ухажер не только всем, а даже своей девушке надоест. Люди кругом спят, а он гудит, как шмель, над ее ухом. Вот и слышишь в темноте мольбу о помощи:

— Товарищи, да скажите вы ему, чтобы спать шел. Он меня не слушается, прямо наказание, ей-богу! — И под общий хохот вздыхатель получал приказание командира «отойти на заранее подготовленные позиции».

Еще немало потешали всех наши влюбленные тем, что об их чувствах становилось известно по преувеличенной заботе о туалете. Парень ходил подолгу небритый; о том, чтобы сапоги почистить, и в мыслях не было; а тут — пожалуйте — бороду скоблит чуть не каждое утро, одежонку чинит, перетряхивает, на голенища наводит лоск. Диагноз ясный — влюблен.

За Борисом подобных перемен не замечали. Кадровый военный, окончивший ленинградскую офицерскую школу, он был всегда подтянут, аккуратен и, насколько мыслимо в наших условиях, чист. Таким образом, внешние приметы влюбленности отсутствовали.

Но партизаны — такой народ, что от них ничего не скроешь. Не один я — многие заметили, какая ладная получается пара, когда высокий, худощавый блондин и румяная черноглазая девушка нечаянно оказывались рядом.

Однажды я случайно услышал их разговор, из которого понял, что не так-то уж они недогадливы. Все у них было решено.

Это был собственно не разговор, а пламенная речь «молчаливого» Бориса. Проня слушала. Лейтенант рассказывал ей об опере. Потом перешел к другим театрам, музеям, просто улицам. Он описывал ей Ленинград. Можно было заслушаться: крепко любил он свой город.