Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 65

Вдруг среди «виноделов» поднимается шум. Что такое? Оказывается, у партизан есть собутыльники. Это дятлы. Они раскупоривают толстыми клювами березы и тоже справляют весенний пир. — А белки-то, белки? — смеются наши люди. — Тоже не прочь полакомиться. Ишь, облизывают проклеванные дятлом деревья. Запылали костры, потянуло горьковатым дымком. Варить особенно нечего, но в котелках над огнем весело булькает — кипит болотная водица. Одежда почищена, просушена, «квартира» обжита, и начинается нормальный партизанский режим. Наши девушки — медсестры слушают лекцию. Поодаль от санитарных курсов поместилась на приволье школа партучебы. Занятия ведет наш комиссар Дружинин. Своими делами заняты и агитаторы, и радисты, и бойцы: весь лагерь тихонько шумит, как пчелиный улей.

А еще немного позже гармонист Семен Тихоновский тихонько заводит колхозную польку. Кругом ему начинают подпевать, подсвистывать, хлопать в ладоши — мы давно уже этот мотив наизусть выучили. Все больше народу собирается близ гармоники, и тут ездовой штаба — старый дед Степан Шуплик преподносит партизанам новый сюрприз. Наш «поэт-демократ», как его окрестили, сочинил созвучную моменту частушку:

Эх! — Вылетает под этот веселый припев первый плясун на круг. И пошла песня за песней, танец за танцем. Гремит «Корюковская полечка»:

И вдруг на середину выходит наш солидный начхоз — Василий Логвинович Капранов. — А ну, давай «барыню»! — кричит он Тихоновскому и как топнет, как поплывет, да подскочит. Телогрейку сбросил, улыбается, подмаргивает и даже вприсядку сумел! — Вот это сила! — подсмеиваются партизаны, а Капранов будто забыл, что у него склады пусты. Руки в боки, гуляет по кругу и подпевает: «Чоботы, чоботы вы мои! Наробили хлопоты вы мени, гоп, гоп.»

Навстречу Капранову вылетела как птица наша лучшая плясунья — медсестра взвода Авксентьева — Нонна Погуляйло. Это черниговская восемнадцатилетняя красавица. Тут начхозу уж никак нельзя ударить лицом в грязь. «Гоп, гоп!» — уже не поет, а рявкает почтенный Василий Логвинович, и сапоги его так и мелькают перед изумленными партизанами.

Федоров, улыбаясь, стоит в кругу, а комиссар Дружинин кричит ему на ухо: — Смотри, Алексей Федорович, какие таланты у нас в лесу хранятся!

Услышали бы тогда оккупанты наше веселье — испугались бы, пожалуй, не меньше, чем смелой операции.

Трое суток отряд простоял здесь на отдыхе, празднуя первое тепло. Тут нам ничто пока не угрожало. Но партизаны спокойной жизни не искали: командование наметило маршрут. За три дня разведка обернулась и доставила нужные сведения. Колонна оставила уютный, ласковый лес.

Позднее мы узнали, что этот лес прозван Соловьиным. Уж не мы ли те соловьи?..

В родном селе

В один прекрасный день понадобилось пойти на разведку в село Машево — место, где я родился и прожил детство.

День на самом деле был прекрасный: ночная гроза освежила землю. С восходом солнца сильнее запахли цветы и травы. Весело пели на разные голоса птицы. Дышалось привольно, шагалось легко.

Мы втроем вышли из лагеря, расправив грудь пошире, невольно любуясь окружающим нас привольем. Конечно, так свободно шли недолго. Пришлось согнуться и вспомнить: мы сейчас не хозяева на родной земле.

Остановились на опушке. Вот перед нами освещенное солнцем поле. Дальше за полем, на косогоре, видно хорошо знакомое мне кладбище. Над, ним высятся старые вербы. За вербами подымаются большие, окружающие церковь липы, а за липами и церковью — село.

Я не мог оторвать глаз от кладбища. Узнал склонившуюся вербу — под ней похоронили в 1917 году мою мать, Степаниду Митрофановну. Целыми днями просиживал я тут. Ходили со мной на могилу и младшие сестры. Дома нам жизни не было: там хозяйничала злая мачеха. А когда умерла бабушка Анисья, за ней — дед, нам стало совсем худо.

Ох, памятна мне эта верба! Под ее тенью прошло такое тяжелое детство, что впору было и сейчас слезу уронить. И нынче на сердце было тяжело: каково смотреть на родные места и сознавать, что не можешь свободно ходить по ним.

Товарищи окликнули меня из-за кустов. Я не сразу сообразил, о чем они говорили. В поле появились люди. Бугристый даже рассердился:

— Что на тебя столбняк нашел?

У Васи Кузнецова душа была почувствительнее. Он не стал ругаться, а только подозвал меня и подал свой, недавно взятый с гитлеровского полковника бинокль.



— Посмотри-ка, — сказал он, — получше! Кто тут из твоих земляков подходящий?

Я начал разглядывать пришедших на огороды людей. Это всё были женщины и как будто — незнакомые. Но я увидел шедшего за конем мужчину. Друг детства — Алеша Головач!

— Всё! Кого надо, того и нашел! Сидите пока тут.

Я добрался до подводы, оставленной Алешей в тени кустов близ огорода. На ней нашел бутыль с холодным квасом. Тут же лежал платок с хлебом, огурцами и куском сала. «Хорошо живешь, Алеша», — подумал я, прикладываясь к горлышку. По дороге в Машево мы пили воду из луж. Я отпил из Алешиной бутыли несколько глотков, но больше ничего не тронул: полагал, что он и сам мне последнее отдаст.

Вот приближается мой друг. Маленькая лошаденка еле тащит соху. Алеша не видит меня — согнулся, надулся, крепко сжимает ручки своего дореволюционного орудия — помогает коняшке. Подходит все ближе. А мне даже интересно: где он эту музейную штуку откопал. Неужели сам сделал?

Как ни странно — первой заметила меня лошадь. Тогда увидел меня и Алексей. Не подошел, не окликнул, вытащил соху из борозды, счистил босой ногой глину и погнал лошадь дальше.

В чем дело? Я оглянулся — поблизости никого нет. Снова глянул на Алексея: лицо бледное, руки дрожат, лошадь погоняет зло и растерянно. Так вот что! — испугался. Конечно же — испугался меня! Не видел никогда с бородой. Мог и не узнать.

Я, не вылезая из-за укрытия, тихонько окликнул его:

— Алеш! Не узнал? Подойди на минутку! Не поворачиваясь ко мне, он буркнул:

— Чего вам тут?

— Что ж ты старого друга не помнишь? Артозеева не узнаешь?

Тогда Алексей все с таким же постным лицом подошел и остановился метрах в пяти.

— А-а-а. Артозеев. Чего ты тут? Есть приказ коменданта — задерживать подозрительных. Так что. Да что тебе тут?

— Как что? Я — не подозрительный, я — партизан. Мало ли что мне тут нужно. Я — на своей земле, и с земляком, с другом разговариваю. Или ты уже не друг, а фашистский прислужник?

— Прислужник или нет, а имеется приказ. А потому я тебя задержу — и пойдем к старосте, — говорил этот человек, нерешительно приближаясь ко мне. Он состроил подобие улыбки и добавил: — Ты же наш, машевский, тебе ничего не будет! А меня за такой запрещенный разговор расстрелять могут. Идем, что ли? — уговаривал он меня, а сам каким-то пыльным взором косился на лежащий под возом топор.

Возможно, Головач решил, что я пришел и спрятался за возом, чтобы читать ему проповедь, но я уже сообразил, с кем имею дело, и подготовил довод более убедительный. Едва он сунулся к топору, как я навел на него дуло автомата.

Бывший мой друг и бывший советский человек упал на колени. Стал просить прощения, умолять меня идти на все четыре стороны: он мне, мол, зла не желает.

Вся кровь во мне закипела. Но что делать? Фашисты часто расстреливали на дорогах, в полях и в лесу мирных граждан, а потом объявляли, что это — дело рук «партизанских бандитов». Рассчитайся я с этим жалким подлецом пулей — работающие кругом женщины узнали бы только одно: явился из леса неизвестный партизан и среди бела дня убил мирно трудившегося гражданина.