Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 132

Проработав почти два месяца в Таллуаре, он написал вид озера в его молчаливом спокойствии и сдержанной выразительности. Эту картину Сезанн считает одной из наиболее удавшихся. В конце августа он отправляется в Париж. Сезанн возмущен тем, что не может найти подходящую для себя мастерскую. Место, где он живет в квартале Батиньоль на улице де Дам, ему не нравится. В последние дни декабря он переезжает в новое помещение на улице Сен Лазар, 73. Но здесь тяжелый грипп уложил его в постель на три-четыре недели.

И все-таки весна 1897 года приносит ему некоторое удовлетворение: в Люксембургском музее торжественно открывают зал, отведенный под картины, завещанные Кайботтом государству. Удовлетворение это, правда, отравлено каплей горечи, так как в адрес художников, представленных в коллекции покойного, снова сыплется откровенная брань. Один из официальных критиков — Тьебо-Сиссон цитировал его в статье, напечатанной в «Тан» 9 марта 1897 года, — не называя себя, писал, что «собрание отбросов, выставленное в национальном музее для публичного обозрения, позорит французское искусство». Восемнадцать членов Школы изящных искусств, ринувшихся в бой под командой Жерома, обратились с протестующим письмом к министру просвещения и даже послали запрос в сенат. Но все это неважно, Сезанн испытывает радость, видя, что отныне два его полотна висят в музее. «Так или иначе, — говорит он, — мои картины уже вставляют в рамы!»191

Парижская жизнь быстро утомила Сезанна. В мае он укрылся в лесу Фонтенбло, затем съездил в Марлотт, снова в Манесон, но в конце месяца уехал в Экс. «Силы мои на пределе, — писал он Иоахиму Гаске. — Мне бы следовало быть рассудительнее и понять, наконец, что в моем возрасте запрещается фантазировать, эти фантазии меня погубят. Я не хочу сказать, что завидую Вашей молодости, для меня она ушла безвозвратно, но я завидую Вашей энергии, Вашему неиссякаемому жизнелюбию».

С каким удовольствием Сезанн снова встретился с супругами Гаске! Он так любит бывать у них. Их дом для Сезанна тихая пристань. В городе все считают его маньяком. Со времени выставки его работ у Воллара Сезанн стал объектом зависти и злословия. Ему не прощают парижского успеха, тогда как в Эксе прозябает столько «хороших» художников, чьи картины приняты в Салон и написаны по всем правилам. Ему не прощают также и того, что он сын своего отца.

Застарелую, годами накопленную злобу против Луи-Огюста переносят на сына. У Сезанна все время такое чувство, что его травят. Он избегает встреч с людьми, выбирает для прогулок глухие переулки, ходит, прижимаясь к стенам домов. Разве не пришлось ему однажды, проходя по улице, слышать слова: «К стенке! Таких художников надо расстреливать!»

В доме у супругов Гаске он по крайней мере чувствует себя в безопасности. Здесь он успокаивается. Любовь этих людей согревает его. Друзья, посещающие Гаске, слушают Сезанна с почтительным вниманием. «Я человек простой, мне не надо говорить комплиментов и лгать из вежливости», — говорит художник.

Над Сезанном так давно смеются, что, несмотря на все, ему трудно поверить добрым словам. Кто знает, уж не скрывается ли за этими похвалами какой-нибудь «хитрый ход»?192 Но они искренни, эти молодые писатели, эти молодые поэты: Жан Руайер, Ксавье де Магаллон, Эдмон Жалу, Жозе д'Арбо и другие. «Я говорю то, что думаю, тем хуже, если я это говорю неумело».

Сезанн растроган, он качает головой, плачет. Но через минуту громко смеется. Или «медленно, робким голосом, в котором слышатся теплые ласковые нотки»193 , роняет замечания, касающиеся его искусства. «Взгляните, как свет нежно любит абрикосы, он охватывает их целиком, проникает в мякоть, освещает со всех сторон. Но этот же свет скуп, когда дело касается персиков, их он освещает лишь частично, только одну половину». Живопись полностью поглощает Сезанна. Иногда, зная, как Мария Гаске любит музыку, он в благодарность просит молодую женщину сыграть ему Вебера — отрывки из «Оберона» или «Вольного стрелка». Но тут же по своему обыкновению начинает дремать. Тогда Мария Гаске из вежливости играет fortissimo, прибегая к этому средству для того, чтобы художник вовремя проснулся и не смутился бы тем, что задремал. Сезанн действительно сразу приходит в себя и начинает говорить о том единственном, что его заботит. «Настоящий художник, — с горячностью говорит он, — должен делать свое дело так, как миндальное дерево растит свои цветы, как улитка пускает слизь...» — затем, внезапно впав в задумчивость, следит «за игрой света и тени»194 на своей сжатой в кулак руке.

У Гаске Сезанн оживает, раскрывается, несмотря на свою застенчивость. «Быть может, я появился на свет слишком рано, — шепчет он. — Я художник вашего поколения больше, чем своего». Сезанн говорит это без рисовки, как крестьянин, у которого не уродился хлеб, и он надеется на милосердие божие в следующем году. Собственная молодость художника уже кончилась, как кончилась дружба с людьми, сопутствовавшими ей. О Золя! Но вот пришла еще одна весна...

Уже много лет Сезанн упорно стремится создать большое полотно «Купальщицы», которое ему хотелось бы сделать своим шедевром. «В этой картине я найду себя, это будет моя картина, — говорит он. — Я хочу, как в „Триумфе Флоры“195 , сочетать округлость женской груди с плечами холмов. Ну, а в центре? Не знаю, чем заполнить центр... Скажите, вокруг чего их всех сгруппировать? Ах, арабеска Пуссена! Он знал, как это сделать!..» Сезанн постоянно возвращается к своим планам, накапливает этюды. Творение, о котором он бредит, связано для него с огромными трудностями, ибо он пишет без натуры и для своих «Купальщиц» пользуется эскизами, написанными еще в дни юности, когда он работал в мастерской Сюиса. Менее чем когда-либо решился бы он сейчас пригласить натурщицу. Свою робость он оправдывает тем, что уже перешагнул через тот возраст, «когда обнажают женщину, чтобы писать ее». При этом он брюзжит, что женщины хитры, расчетливы и не упустят случая «закрючить» его. А уж какой скандал разразился бы в Эксе, если бы он посмел запереться в своей мастерской с натурщицей! Естественно, Сезанн находится в затруднительном положении и не может закончить свое полотно. «Вы, — шепнул он однажды Жозе д'Арбо, — часто видаете женщин, принесите мне их фотографии...»

191





Реакция Жерома и его друзей была расценена по-разному, Тьебо-Сиссон в статье, упомянутой выше, писал: «Хочет ли она (академия) того или не хочет, искусство импрессионистов есть искусство, возникновение которого имело свой смысл и, что бы ни говорили, дало нам шедевры. Если иное полотно или иной художник и может вызвать возражение, то своевременность дерзаний импрессионистов не вызывает сомнений. Можно даже утверждать, что эти попытки оказали услугу, причем в гораздо большей мере тем, кто их не принял, нежели их сторонникам. Скольким людям эти дерзания импрессионистов просветлили палитру, прояснили цвет, обострили или сделали более тонким их видение мира. Да, возможно, это переходное искусство, но ни в коем случае нельзя сказать, что оно не заслуживает внимания. Следовательно, государство уж только потому, что это искусство существует, обязано предоставить ему такие же права, как и официально признанному искусству, находящемуся под защитой академии. Ходатайство восемнадцати членов Школы изящных искусств будет бесполезно. Оно может позабавить равнодушных, заставить усмехнуться скептиков, а недоброжелатели не преминут отметить, что этот протест мог бы скорее исходить не от людей искусства, чьи идеалы задеты, а от торговцев, которых успехи соперничающей фирмы приводят в отчаяние. Я уверен в том, что недоброжелатели окажутся не правы, но насмешники будут им вторить, а протестующие, безусловно, просчитаются». Марсиаль Кайботт, со своей стороны, не воспринимал положение дел, каким оно было в 1895 году, как окончательное и бесповоротное. Он надеялся, что со временем государство пересмотрит свое решение и примет отвергнутые полотна. В течение доброго десятка лет, до 1908 года, Марсиаль Кайботт пытался преодолеть враждебность официальных инстанций. Но все его хлопоты потерпели неудачу.

192

Эдмон Жалу, Литературные сезоны.

193

Эдмон Жалу, Дымки в деревне.

194

Гаске.

195

Полотно Пуссена.