Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 149

Он не торопясь застегнул на все пуговицы бушлат, обдернул его, сдвинул фуражку на затылок и немного постоял молча, точно раздумывая.

— Ну вот, — негромко сказал он, глядя поверх глаз дворничихи, на ее молодой и гладкий лоб, — слушай и мотай на ус: вот эта вот девочка мне нравится, поняла?

— Поняла, — тихо промолвила дворничиха, и ее большие золотые серьги качнулись и блеснули.

— Так. Я человек бродячий, а ты здесь сидишь… Смотри. Поняла? Кто и что, чтоб я все знал… Но если ты, — медленно и внятно добавил он, — если ты мне хоть слово сбрешешь… гляди!

— Что глядеть-то, — глухо, со злобой в голосе спросила дворничиха, — чем ты мне грозить можешь, окаянные твои глаза?..

— А ничем, — беспечно ответил он и пошел в переднюю.

В дверях он обернулся, поправил фуражку и оглядел тяжело сидевшую у стола дворничиху с головы до ног.

— Зайти, что ли?

Татьяна промолчала.

Тогда он крадущейся походкой подошел к ней сзади, запрокинул ее голову и поцеловал в мягкие, податливые губы…

Потом она плакала, а он стоял перед ней, широко расставив ноги, и смотрел ей в лицо тусклыми, бессмысленными глазами.

2. Одна

В понедельник Антонина проснулась и почувствовала, что с ногами у нее все совсем хорошо. «Хоть танцуй!» — невесело подумала она и легкими шагами, босиком, прошлась по комнате.

В этот день она принялась за хозяйство: продала татарину старенькое пианино, никелированную кровать Никодима Петровича, диван, два стола — столовый и ломберный, самовар, ширму, керосиновую печку, большую красивую кукольную голову (сама кукла развалилась год назад) и ковер.

За все вместе татарин после двухдневного торга дал сто шестьдесят семь рублей.

Расставаться с вещами было очень больно и почему-то стыдно, особенно тяжело было смотреть, как грузчики выносили кровать и пианино, как они при этом переругивались, топали тяжелыми сапогами и какие следы оставляли их сапоги на коврике Никодима Петровича.

Потом они свернули самый коврик, замотали шпагатом и ушли.

Антонина заплатила за квартиру, за дрова, за электричество, внесла какой-то не очень понятный пай и рассчиталась с печником Куликовичем, который ремонтировал и перестраивал квартиру Никодиму Петровичу.

Осталось двадцать три рубля.

В конторе акционерного общества «Экспортжирсбыт» она больше часа прождала товарища Гофмана, от которого надо было получить разрешение на деньги по графе «Расходы похоронные». Сидя в коридоре, она увидела самого Бройтигама, который шел к своему кабинету в сопровождении клетчатого и душистого стенографиста Фриды. Фрида нес и портфель Бройтигама, и какую-то покупку очень больших размеров. Отто Вильгельмович шел медленно и важно, и лицо его как бы говорило: «У меня иностранный паспорт, и мне нет до всех вас решительно никакого дела».

Дверь в свой кабинет Бройтигам не отворил сам, хотя руки у него были свободны. Фрида поставил на деревянный диван, рядом с Антониной, большую покупку, подбородком прижал к груди портфель и пропустил вперед Бройтигама. А Антонина нарочно не поздоровалась и не помогла Фриде.

Наконец ее позвали к Гофману.

Одет товарищ Гофман был в гимнастерку, в галифе и перепоясан старым толстым ремнем. Все в нем говорило о том, что он не хочет быть похожим на Бройтигама, что с Бройтигамом и с Фридой они враги, что он, Гофман, устал здесь и желает поскорее уйти из этой маленькой, душной комнатки.

— Вы ко мне? — спросил он, не поднимая глаз от бумаг и что-то чиркая в них большим синим карандашом. — Садитесь, товарищ.

Антонину еще никогда не называли товарищем, и то, что этот человек назвал ее товарищем, смутило и обрадовало ее.

— Тут служил мой отец, Никодим Петрович Старосельский, — стараясь не волноваться и не плакать, сказала она, — он умер, и тут ему еще должны деньги, а я заплатила долги, и теперь мне, — она запнулась и покраснела, — и теперь мне нужно…

— Позвольте, позвольте, — хмуря широкие брови, перебил он, — ведь я же им сказал, чтобы по адресу покойного товарища Старосельского были посланы деньги с курьером. Вы не получали?

— Нет, — испуганно ответила Антонина, — ничего не получала.

Гофман вскочил и вышел из комнаты.

Через минуту по соседней комнате, где помещалась контора, разнесся его громкий гневный голос. Антонина не слышала слов, но было ясно, что Гофман очень сердится.

Он скоро вернулся и, садясь за свой большой стол, сказал, что она может получить деньги в кассе. Синий карандаш опять появился в его руке.

Антонина не уходила.

Когда она шла в учреждение, в котором столько лет работал ее отец, она меньше всего думала о деньгах.

Ей казалось, что там с ней поговорят о чем-то и — не деньгами, нет — помогут. И этот главный человек Гофман (после того как он кричал в конторе, он не мог не быть главным), этот человек непременно должен был сказать ей что-то очень значительное, например о школе — ведь ей хотелось учиться, — и этот главный и, несомненно, серьезный человек не мог не знать, что ей хочется учиться, что она одна и что такие люди, как Савелий Егорович, никакими школами не интересуются.

Но Гофман что-то черкал синим карандашом и шелестел бумагой.

Вероятно, прошло всего несколько секунд, хоть ей и казалось, что она смотрит, как двигается синий карандаш, по крайней мере час.

Наконец Гофман поднял глаза.

— Вы не пришли на папины похороны потому, что там был священник? — ровным голосом спросила Антонина.

Он прищурился, наклонился к ней:

— Какой священник?

— Служитель культа, — сказала Антонина. — Но папа не был верующим, это все из-за Бройтигама.

— Бройтигам — сволочь! — со спокойной злобой, давно накопившейся и уверенной, произнес Гофман. — И скверно, что некоторые здешние сотрудники его так боятся. Я с ним грызусь насмерть, и он боится меня, потому что я представляю здесь диктатуру рабочих и крестьян. А не пришел я на похороны вовсе не потому, что там был священник. Если хотите знать, у меня у самого папаша в кирку ходит.

— Да что вы? — удивилась Антонина.

— Даю слово! — ответил Гофман. Но тут за его спиной зазвонил телефон, и Антонине пришлось уйти.

Конечно, Гофман был занят и вызвали его по очень серьезному делу, но если бы он еще немножко поговорил с ней, хоть пять минут, хоть три, хоть сказал бы: заходите на досуге. Нет, ничего этого он не сказал. Он только пригрозил в телефонную трубку: «Мы этот вопрос поставим принципиально», — и ушел, скрипя сапогами и ремнем…

И Антонина тоже ушла.

Но потом вспомнила про деньги и вернулась обратно, кассир Поцелуйко уже отсчитал ей червонцы и мелочь — серебро и медяки.

— Надо было жаловаться этому идиоту, — сказал Поцелуйко, высовывая из окошечка свою крысиную мордочку. — Не могла попросить меня: дядя Сидор, пожалуйста, я бедую…

В коридоре ее догнал Савелий Егорович в смешном кургузом синем халатике и сказал, чтобы она получила наверху, в седьмой комнате, бумаги Никодима Петровича.

— Там имеются весьма ценные, — добавил он, — там и папин аттестат зрелости, и свидетельство, и трудовой список, и из реального удостоверение. Возьми.

— Хорошо.

— Ну, как живешь?

— Ничего, спасибо. Татарин за вещи заплатил сто шестьдесят семь рублей.

— Мало. Надо было поторговаться.

— Да я уже торговалась, торговалась…

— Ну ладно, ступай, мне некогда. Только обязательно папины бумаги возьми, не забудь.

— Не забуду.

— А я как-нибудь забегу на днях. Да. Вот еще что. На Невском, возле Садовой, по правой стороне, если отсюда идти, есть фотография — там очень хорошо увеличивают портреты. Возьми карточку, ту, где мы все вместе снимались, вся бухгалтерия, — там он очень хорошо вышел, как живой, — и отнеси, чтобы папин портрет увеличили. Поняла?

— Поняла.

— Сделай это. А раму мы сообразим. Да не грусти смотри, и ешь хорошенько. Утром кашу себе вари…

Получив документы, Антонина села в трамвай, но через остановку раздумала ехать и зашла в кондитерскую.