Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 149

— Впрочем, судьбы человеческие складываются по-разному, — опять непонятно сказал Дорн и осведомился: — Пишете-то хоть грамотно?

— Нет, так себе, — растерявшись, ответила Тоня. — Папа иногда со мною занимается, но больше по арифметике…

— Значит, арифметику знаете? Простые, десятичные…

— Немного знаю. Папа говорит…

— Ничего папа больше не говорит, — с грустной досадой перебил Дорн. — И шить небось не умеете, и на текстильную фабрику вас не определишь. Удивительное дело, — раздражаясь, громко заговорил доктор. — Поразительное дело — это образование вообще, в рассуждении общего развития, с «прохождением» «Онегина», в котором вы, ребятишки, ни черта не понимаете. А пробки починить, а пуговицу пришить, а щи сварить…

Он махнул рукой.

Антонина молчала, губы у нее дрожали.

Дорн вздохнул, сел, вытянул короткие ноги в ярко начищенных, залатанных штиблетах, налил себе остывшего чаю, но пить не стал — забыл.

— Что ж мне с вами делать? — спросил он усталым голосом. — В «Экспортжирсбыте» вам помогут? Это ведь частное, в общем, предприятие, типа концессии? Кто там во главе?

— Господин Бройтигам, — ответила Антонина.

— Как это так — «господин» — при советской власти?

— Папа говорит, что он иностранный подданный и запрещает называть себя товарищем. Еще его можно называть Отто Вильгельмович. Но там у них есть Гофман — секретарь профсоюза, папа очень его всегда хвалит.

— Тоже — «господин»?

— Нет, он наш, папа говорит — партиец. Его Бройтигам терпеть не может, но принужден с ним считаться, — повторила Антонина фразу отца.

— Принужден, принужден, — насупился Дорн, — а вам жить надо. Что ж? Вещи продавать? — Прищурившись, он оглядел кухню: — Надолго ли хватит? Я бы, видите, мог вас устроить — у меня пациент один есть, славный малый, управляющий делами, так к нему под начало, но писать надобно без ошибок. Мастерская одна есть, тоже, слава богу, государственная, но шить вы не умеете. И еще пациент есть — милейшей души старик, вот с эдакой бородой, — Дорн ребром ладони провел по жилету, — у него работа точная, арифметика нужна…

Антонина испуганно смотрела на Дорна.

Он поднялся и опять заходил по кухне из угла в угол.

А она плохо понимала, что случилось в ее жизни. Отец давно болел и часто говорил о смерти, но ни он сам, ни Антонина не знали толком, что она такое — вот эта смерть. А теперь смерть была здесь — за плотно притворенной дверью, пришла сюда, все изменила, перепутала, перевернула.

— Что же она такое — эта смерть? — почти шепотом спросила Антонина.

— Смерть? — Дорн невесело усмехнулся. — Можем ли мы знать, что такое смерть, когда мы толком не знаем, что такое жизнь. Странная штука смерть, девочка. И самое в ней странное, что всякая смерть забывается людьми, будто она суждена только покойникам, а не живущим. Впрочем, шут его разберет. Бессмертие тоже невеселая штука. Нам, смертным, все мило, потому что проходимо, если же бы вдруг отыскался секрет бессмертия, все сделалось бы постоянным и, следовательно, несносным…

Дорн говорил долго, курил, отхлебывал чай. Но Антонина не слушала его. Впрочем, слушала, но совершенно не понимала.

Ужасен холод вечеров…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I. Похороны

Сначала ей все казалось, что ноги отекли, что надобно походить, и тогда все пройдет, но ничего не проходило, — наоборот, с каждой минутой ногам было все хуже и хуже…

Спрятавшись за буфет, она разулась, сняла с левой ноги чулок и недоуменно потерла ладонью колено. В ту же секунду ей пришлось сесть — правая нога точно подломилась.

Она села, растерянная и подавленная, но сейчас же вцепилась пальцами в стенку буфета и, стиснув зубы, попыталась подняться. Ей удалось это, но, как только она встала, ноги снова подломились, и она, слабо охнув, опять села.

В комнате, в кухне, в передней — везде было холодно и шумно, всюду сновали чужие люди, везде пахло остывшим кадильным дымом, еловыми ветвями, снегом.

Дверь на лестницу стояла открытой.

На площадке к стене была прислонена дубовая крышка гроба.

Немолодой священник разговаривал в передней с Савелием Егоровичем. Савелий Егорович озабоченно потирал лысину ладонью и, слушая священника, учтиво помаргивал, но, несмотря на учтивость, никак не хотел согласиться со священником и, хмурясь, бормотал одну и ту же фразу:

— Да поймите, отец Николай, это физически невозможно.

«Физически, — думала Антонина, — как так физически?» Ей вдруг представилась физика Цингера, по которой она училась, и слова «в твердом», «жидком» и «газообразном», но, к чему относились эти слова, она не могла вспомнить. Пытаясь встать в третий раз, она подумала, что встать ей «физически невозможно», и тихонько заплакала.

На какой-то промежуток времени о ней все забыли и вспомнили только перед самым выносом. Она сидела в углу, за буфетом, жалкая, заплаканная, без одной туфли. Толстая безбровая женщина с муфтой, сослуживица покойного Никодима Петровича, всплеснула руками и, вскрикнув: «Вот она где, Тонечка!», тотчас же вытащила из своей муфты склянку с валерьяновыми каплями.

— Мне этого не надо, — сказала Антонина, — у меня ноги почему-то подламываются.

— Как подламываются? — испугалась женщина с муфтой. — Вы, вероятно, ушиблись?..

— Может быть, и ушиблась, — ответила Антонина, — только я не могу встать.

— Да вы попробуйте.

Подошли Савелий Егорович, священник и какой-то горбатенький человек, желтолицый, туповатый, в белом грязном балахоне с большими пуговицами и с кнутом в руке.

— Ну как так не можете! — ворчливо сказал Савелий Егорович. — Ведь не сломаны у вас ноги… Обопритесь-ка на меня… Или погодите, я вас за талию возьму…

Пока Антонина пыталась встать, какой-то только что вошедший, сизый от холода старик говорил женщине с муфтой, что это «бывает нередко — это, видите ли, нервный шок».

— Ах, господи, Савелий Егорович, — не слушая старика, волновалась женщина с муфтой, — ведь никакого толку не будет, если она даже и встанет, держась за вас, — ведь ем надо до самого Смоленского идти…

— Не могу, — простонала Антонина, — пустите, Савелий Егорович.

Ей было стыдно, что все эти взрослые и совсем чужие люди, как маленькую, ставят ее на ноги. Кроме того, ей казалось, что священник, который все время молчал, не верит ей, думая, будто она притворяется.

— Не могу, — повторила она, сидя на стуле, — не идет ни правая, ни левая.

— Порекомендую нанять извозчика, — сказал сизый старик, — барышня поедет, это единственный выход из положения…

Толстая женщина с муфтой натянула ей на ноги короткие валенки, замотала шею и грудь шарфом, чтобы не прохватил мороз, надела шубу, повязала платком голову.

Савелий Егорович, путаясь в полах своей черной шубы, бегал по квартире, разыскивая молоток. Потом он очень долго бухал молотком, сбивая заевший крюк с двери, и бесстыдно громким голосом кричал старику, что он так и знал — эти «птицы» не явились.

— Мороз, мороз! — кричал Савелий Егорович. — Двадцать девять градусов — где уж им!

Сизый старик таращил глаза, кашлял и плевался в угол за плиту.

К выносу собралось довольно много народу — сотрудников покойного Никодима Петровича, но выносить гроб никто не вызвался. Кассир Поцелуйко сказал, что у него грыжа, весовщик главного склада боялся покойников, другие отводили глаза в сторону. Священник не мог — по сану, дьячок тоже, у старика болело плечо. «Да мне вообще, знаете ли, вредно, — сказал он, кашляя, — увольте, голубчик».

Оставался один Савелий Егорович, да еще маленький человек в грязном балахоне.

Из кухни Антонина слышала, как шушукались у гроба Савелий Егорович и толстая женщина. То, что происходило там, у гроба, было так нехорошо и стыдно, что Антонина вся с ног до головы дрожала, сидя в кухне, «Ну что они там торгуются, — с тоской и болью думала она, — как они могут, бессовестные…»