Страница 11 из 72
— Вить, там в углу не микроскоп? — шепнула Оля.
— Нет. Видишь — гармошка. Как у «Фотокора», — также шепотом ответил Витя.
Георгий Христофорович указал гостям на стулья, окружавшие небольшой стол.
— Вы, конечно, поняли: это наш фотоцех, — начал он. — Только цех особенный. Нам ведь приходится снимать не только видимое, но и невидимое. Вот и в вашей папке, как я понимаю, нужно проникнуть сквозь видимую тушь и прочесть невидимые чернильные строки.
— Вот именно, дорогой друг, вот именно, — подтвердил архивариус.
— Ну что ж, попробуем. — И, протянув свои огромные руки, Георгий Христофорович вытащил из дальнего угла тот самый прибор, который заинтересовал Олю. Вслед за прибором, извиваясь, поползли гибкие электрические шнуры.
Взяв со стола раскрытый список студентов, Георгий Христофорович укрепил его на доске, а затем начал медленно вращать установочный винт, перемещая гармошку, нависшую над планшетом.
— Ну вот, резкость обеспечена, — объявил он, выпрямляясь. — Теперь дадим свет.
Щелкнула кнопка, и из фонаря, похожего на фильмоскоп, ударил яркий зеленый луч. Все остальные лампы погасли, потолок и стены комнаты погрузились в темноту, и только лист, растянутый на планшете, поблескивал в зеленом свете фонаря.
Вставляя в аппарат кассету с пластинкой, Георгий Христофорович продолжал свои объяснения:
— В этом зеленом свете бумага и то, что на нее нанесено, начинает испускать особые, не видимые глазом лучи. Если их сфотографировать на специальной пластинке, то разные лучи дадут разное изображение: излучение чернил всегда бывает гораздо сильнее излучения туши. Поэтому чернила окажутся на снимке ярче, чем залившая их тушь. Понимаете?
— Понимаем! — за всех откликнулась Оля.
Витя и Генька промолчали. Насчет лучей, по правде говоря, было неясно: разве тушь испускает лучи? Черная тушь? Но ребятам не терпелось быстрее прочитать зачеркнутое, и они не хотели задерживать Георгия Христофоровича всякими разговорами.
— Внимание, — скомандовал он. — Съемка!
Зажужжал затвор, на несколько секунд все, как по команде, задержали дыхание, и, наконец, вторичное жужжание затвора возвестило, что съемка окончена.
— Подождите меня в кабинете, сейчас проявлю негатив, — сказал Георгий Христофорович.
…Когда вся компания снова оказалась за высоким столом в его кабинете, он вставил пластинку в проекционный аппарат и направил его на экран.
Изображение сперва было расплывчатым, потом обрело необходимую резкость. Ребята с нетерпением следили за каждым движением огромного реставратора. Перед ними на экране появился уже знакомый лист архивного дела. Тот же искусный канцелярский почерк, те же ровные линейки, отделяющие одну запись от другой. Но черной полосы, пересекавшей раньше середину страницы, больше не было. Вернее, почти не было: на месте ее оказалось светло-серое пятно.
— Ой, — прошептала Оля.
Генька от волнения даже закусил губу.
Реставратор слегка поворачивал какой-то винт, и на экране поверх пятна все четче и четче проступали невидимые ранее строки:
«№ 67. Рокотов, Михаил Петрович, мещанин, уроженец Мологи, православный, родился в 1873 году, поступил в институт в 1893 году, проживает в Коломенской части, на Большой Мастерской улице в доме купца Бутова».
И сбоку, справа, уже другим, сбивчивым почерком приписка:
«По повелению государя императора исключен из списков института, как государственный преступник. 1898 год, генваря 7-ой день».
— Это он, — прошептал Генька.
— Он! — охнула Оля, прижав руки к груди.
— Он, — внезапно охрипшим голосом повторил старичок архивариус. — И звали его, значит, Михаил Рокотов.
Глава VII
ОПЯТЬ ТУПИК
Ночью зазвонил телефон. Генька очумело вскочил с кровати и, не зажигая света, нащупал трубку.
— Дураки!
— Что?? — Генька, хоть и спросонья, все же сообразил: какой-то хулиган разыгрывает его. — Идиотские шутки!
— Мы — дураки! — отчетливо, хотя и негромко, повторили в трубке, и только тут Генька узнал Олин голос. — В списке-то прочитали… зачеркнутую фамилию. Значит, и в дневнике все стертое прочитаем…
— О! — Генька чуть не сел.
В самом деле, дураки. А еще следопыты!..
— Подожди, — шепнул он в трубку. На цыпочках подошел к соседней комнате, где спала мама, и, стараясь не скрипеть, плотно прикрыл дверь.
— Оль, — тихо сказал он. — Здорово ты сообразила! Железно! Только… Ты же у себя там… всех разбудишь…
— Ничего. Я из коридора. Я шепотом. Ой, Генька! Завтра отнесем дневник в лабораторию и, — представляешь? — все-все узнаем! Ой, как чудесно!
Она, очевидно, забыла, что сейчас ночь, и последние фразы произнесла полным голосом.
— Ой! — вдруг воскликнула она. — А обещание?! Алексею Ивановичу-то дали слово не трогать дневник!
— Дали слово?! — зашипел Генька. — А если необходимо? Мы же не знали, как все повернется…
— Но это… — воскликнула Оля. — Это же… — она вдруг запнулась.
Послышался мужской кашель, кто-то прохрипел: «Безобразие!» — и Генька тихонько положил трубку…
Это было в субботу ночью. А в воскресенье утром Генька с Олей созвонились и пошли к Вите. У него нет телефона, а надо решить: как быть?
Витя сидел за столом и, высунув кончик языка, прилежно переписывал тетрадь.
— Это зачем? — полюбопытствовала Оля.
— Глафира Степановна велела… Мол, грязно… И почерк… — У Вити были вечные неприятности из-за почерка.
— «Макинтош» или «мокинтош»? — вдруг спросил он.
— «Ма», — неуверенно сказала Оля. — А может, «мо»? От слова «мокнуть»?
Генька на всякий случай промолчал.
— Все-таки нет у нас… настоящей заботы… о детях… — Витя вздохнул. — Вот не знаешь, как писать… и ляпай ошибку. А в Румынии… набрал «8» по телефону… «Как пишется «макинтош»? И тебе сразу… «ма».
— Как же это?
— Там дежурный учитель сидит… И прямо по телефону… еще растолкует… почему «ма», а не «мо».
— Что ты все Румынию тычешь? — удивился отец. — Вчера приехал из Бухареста, да?
— Знаю, знаю! — воскликнула Оля. — Видела: он недавно книжку про Румынию читал!
Витя закончил переписывать и убрал тетради.
— Как он тут занимается? — шепнула Оля Геньке.
Действительно, в маленькой комнате было тесно и шумно. Стучал станок, бегала Катюшка, мать, только что вернувшаяся с фабрики, гремела тарелками.
— Мам, а сегодня ела? — приставала к ней Катюшка.
— Нет.
— Никаких?
— Никаких.
— И ромовых?
— Нет.
— И вафельных?
— Нет.
— И шоколада?
— Отстань. Сказано же — никаких.
Витя засмеялся. Катюшка никак не могла себе представить: как это мать на конфетной фабрике и не ест конфет, хотя их там целые груды, больше, чем в любом кондитерском магазине.
…Вскоре ребята втроем вышли на улицу. Дома у Вити о серьезных делах не побеседуешь — помешают.
— А что там может быть… в дневнике… такого уж интересного? — медлительно, как всегда, произнес Витя. — Ну, выяснятся подробности… И все…
— Опять скулишь? — сердито прищурил глаза Генька.
— Я не скулю. Я рассуждаю, — обиделся Витя. — И все равно — твоя мать не даст…
Вечером Оля и Генька говорили с Гертрудой Никифоровной. Генька ожидал, что мать или вовсе откажет, или заявит, что надо написать отцу, спросить его разрешения. А спорить с ней бесполезно: уж кто-кто, а Генька знал крутой характер своей матери.
Однажды, например, в машину к матери сел пьяный. Крутил-петлял по всему городу, а потом отказался платить. И хотя пьяный был высокий, дюжий, а мать — маленькая, тоненькая, она не испугалась, дала газ и прямо на машине доставила хулигана в милицию.
Да, мать с характером! И Генька ничего хорошего не ждал от разговора с нею. Но все обошлось быстро и просто. Гертруда Никифоровна молча выслушала рассказ ребят о дневнике, о Горном, о чудесной лаборатории, вынесла из соседней комнаты маленький ключик на витом черном шелковом шнурке и открыла «сейф».