Страница 25 из 66
И то, что выражала эта сильная рука и чуть сжавшиеся в напряжении лопатки, было сильнее и полнее всяких слов, поэтому у Бурцева защекотало где-то в горле, и он, никогда не знавший за собою таких слабостей, в смущении начал пристально смотреть на сцену.
…Когда после концерта разведчики добрались до своего домика у Одера — начало темнеть. Самсонов распорядился, чтобы люди ложились спать, а в полночь поднялись бы, освежённые сном и готовые к напряжению ночного поиска. Но, как обычно перед боем, что-то мешало заснуть.
Это „что-то“ и было смутным томлением души и с трудом подавляемым возбуждением, которое в этот вечер с особой силой овладело Бурцевым. Он то и дело выходил на улицу, много курил, старался успокоить себя быстрой ходьбой.
„Замандражировал! — подумал Бурцев. — А почему? То ли бывало“.
Он мысленно подбадривал себя и вместе с тем старался доискаться до причины беспокойства. Но никакой особой причины он не видел.
Сколько раз, бывало, он уходил ночью в разведку, конечно, щемило сердце, на то оно и живое, но всё же над всеми страхами и волнениями поднималась необъяснимая, неизвестно откуда берущаяся, подспудная уверенность, что для него не пробил ещё смертный час.
А сейчас! Была она, эта уверенность, или нет? Бурцев что-то не мог разобраться в своих предчувствиях.
— А чёрт с ними! — выругался Бурцев и, войдя в дом, сел к столу, чтобы написать письмо матери. Но тут же передумал и решил написать не письмо, а открытое завещание товарищам, тем, которые остаются на восточном берегу Одера.
И сначала это впервые мысленно произнесённое слово „завещание“ испугало его. „Неужели я умирать собрался? — подумал Бурцев. — Нет, зачем же! Просто назову так: „Открытое письмо товарищам по роте“. На всякий случай. А внизу: „Просьба“. Когда Бурцев начал писать, он зачеркнул и слово „открытое“ и „просьба“, а большими буквами вывел всё же слово „завещание“. И странно, как только он это сделал, так сразу же успокоился и даже повеселел.
„Ты смотри-ка, оказывается, какая петрушка!“ — сказал он себе с удивлением и даже покачал головой, мысленно укоряя себя за такое странное поведение сердца.
И ещё он сказал своему сердцу: „Вот видишь, ты какое?!“ — и улыбнулся, хотя и понимал, что сердце не увидит и не оценит его улыбки.
Потом он начертал в правом углу листа: „Прочитать в разведроте в случае моей смерти“. И, подумав, добавил: „Пусть эти слова заменят надгробную речь и будут моим завещанием“.
А вслед за этим Бурцев написал следующее:
„Я простой русский человек, до войны работал слесарем на заводе в Москве и в разные годы делал в своей жизни разные ошибки, но не со зла, товарищи, а, как говорится, по молодости. В дальнейшем жизнь меня сурово учила, как быть человеком. И особенно исправляла меня Красная Армия, за что я очень благодарен ей и своим боевым товарищам.
Я воевал честно, это все знают и признают, потому что имею правительственные награды. А в Москве у меня живёт старуха-мать и есть ещё старший брат Николай, в настоящее время угнанный в немецкую неволю. И, возможно, он тут где-то недалеко за Одером. У меня нет слов выразить свою ненависть к врагу, который украл у меня брата.
Это завещание я пишу на всякий случай. Хочу отыскать брата и отомстить за него. Я уже близок к цели и хочу, чтобы эта цель в случае моей смерти стала целью моих товарищей-бойцов. Я всегда верил и верю, что они выполнят мою волю“.
Бурцев размял уставшие от напряжения пальцы — он сильно сжимал ими карандаш — и написал ещё:
„Товарищи, найдите моего брата Николая Константиновича Бурцева и скажите, что я спешил к нему, но смерть встала на дороге. Пусть он и мать живут счастливо и долго без меня, пусть любят нашу Родину, нашу родную Москву.
Разыщите разбойников и накажите их без жалости, без пощады. К этому я вас и призываю.
Остаюсь Василий Бурцев, старшина разведки!“
Бурцев глубоко вздохнул и, низко наклонив голову, поставил дату и подпись. Потом он отложил в сторону бумагу и карандаш, ещё раз прочитал про себя „завещание“ и… заплакал. Хотя, может быть, и не заплакал — трудно было определить, что это такое — слёзы катились у него по щекам, но без единого звука из груди. И слёзы омыли его душу.
— Нервы, — сказал он себе. Это были первые его нечаянно и негаданно скатившиеся слёзы из глаз за все те годы, что Бурцев сидел в лагере и воевал на фронте.
— Ну хорошо, и хватит, — сказал он себе, вытер ладонью глаза и стал думать над тем, кому же отдать „завещание“.
„Отдам старшине, как будем выходить к передовой“, — решил он и запечатал бумажку в конверт, на котором сделал надпись: „Командованию от Бурцева В. К. Вскрыть, если не вернусь с задания“.
— С этим делом — всё, Василий Константинович, — сказал он себе, как обычно в такие важные и решающие минуты своей жизни называя себя по имени и отчеству. — Всё, Бурцев, идём спать.
Но крепкий сон не шёл к нему, он просыпался и снова погружался в тревожную дремоту и всё поглядывал на трофейные немецкие часы со светящимся циферблатом. Это была добротная штамповка, и Бурцев, узнав, что такие недорогие часы немецкое командование выдавало своим офицерам, гордился тем, что добыл их в бою.
…Он поднялся задолго до сигнала. Чем ближе к бою, тем Бурцев становился спокойнее. Дневные тревоги и думы сдунуло словно ветром. Бурцев ощущал даже душевный подъём, который и посчитал за добрый знак удачи.
„Психанул немного, бывает, я живой человек“, — подумал Бурцев, оправдывая себя.
Перед самым выходом сели ужинать. Бурцев поковырял ложкой кашу, даже малое волнение всегда убивало у него аппетит, к тому же накануне боя лучше не есть вообще: и бежать легче, и если, не дай бог, ранят в живот — больше шансов выжить.
„Завещание“ он незаметно вручил старшине в то время, как другие разведчики отдавали ему написанные домой письма. Младший лейтенант Свиридов отдал сразу два. Он казался осунувшимся.
„Мандражирует“, — подумал о нём Бурцев с сочувственной иронией человека бывалого и, как равного, ободряя, похлопал младшего лейтенанта по плечу. Свиридов не обратил внимания на такую фамильярность. Перед боем на такие вещи никто не обращал внимания.
— Мандраж пройдёт, Сергей Михайлович, это точно, — сказал Бурцев.
…Вышли ровно в двенадцать, около Одера нашли в кустах привязанные лодки и бесшумно отплыли в тумане. К счастью, он стлался низко, над самой водой. Кроме гребцов, все полулежали в лодках, прислушиваясь к тому, как с мягким чавкающим звуком ходят вёсла по тёмному Одеру.
Луна то и дело скрывалась за тучами, но прожектора из-за реки всё же пытались разорвать пелену тумана, белыми длинными руками шарили они по небу, и, когда словно белой острой косой прожектор подсекал воздух над лодками, все затихали и замолкали в напряжении и даже задерживали дыхание, словно бы луч этот мог „услышать“ шёпот разведчиков!
Рулевые часто меняли направление. Лодки продвигались по воде зигзагами, но всё ближе к западному берегу. Бурцев вспомнил рассказы задержанных им диверсантов. „Перенимаем опыт“, — усмехнулся он про себя.
Лодки обогнули одну дамбу, вошли в проток. Река была здесь широка. Вскоре ветром стало доносить голоса немецких солдат, сидевших в сторожевом охранении. Бурцев — старший в передней лодке — шепнул, чтобы рулевые взяли правее. Берег был уже рядом.
И вот передняя лодка мягко вошла носом в песок. Кругом тишина.
Высадка проходила почти бесшумно, немцы, должно быть не заметив лодок, пока не подавали признаков беспокойства, как обычно, шла ленивая перестрелка через Одер и изредка возникали вспышки пулемётной дуэли, мгновенно взрывающейся и так же быстро затихающей.
Бурцев вылезал из своей лодки последним, видя перед собой полусогнутую спину Сергея Свиридова и его голову, слегка втянутую в плечи. Бурцев видел, как младший лейтенант неосторожно наступил на край лодки, резко накреня её, он хотел ему крикнуть, но не мог — это бы всполошило немцев, и, когда Бурцев сам приблизился к краю лодки, лейтенант, неловко оттолкнувшись и взмахнув руками, и вовсе потопил её. Так Бурцев вместо того, чтобы прыгнуть на берег, очутился по грудь в холодной воде.