Страница 12 из 171
Мать и сестра Ландульфа начали горячо молиться, и бог смилостивился над ними: дал им вынести это ужасное зрелище и не умереть со страху.
Привидение приблизилось медленными шагами и уселось за стол, как если бы желало ужинать вместе со всеми. Ландульф с отвагой, которую лишь самый ад мог в него вселить, подал тарелку. Призрак раскрыл такую громадную пасть, что голова его, казалось, должна была расколоться надвое, и изверг пламя; затем вытянулась черная от смолы рука, схватила кусок, отправила его в пасть, но тут же все услышали, как кусок этот упал под стол.
Таким же образом привидение проглотило всё, что было на тарелке, но все куски падали под стол. Тогда, обратив свои страшные очи на хозяина, оно сказало:
— Ландульф, так как я у тебя поужинала, я проведу ночь также с тобой. Иди со мной в постель.
Тут мой отец, прерывая исповедника, обратился ко мне и сказал:
— Сын мой, Альфонс, ты испугался бы, если бы очутился на месте Ландульфа?
— Милый отец, — ответил я, — клянусь тебе, что вовсе бы не испугался.
Этот ответ обрадовал моего отца; весь вечер он был весел и с радостью на меня поглядывал.
Так проводили мы дни, один за другим, с той разницей, что зимою усаживались у камина, а летом — на скамье у ворот замка. Шесть лет протекло в этом сладостном покое, и когда теперь я их себе припоминаю, мне кажется, что каждый год длился не более недели.
Когда мне исполнилось семнадцать, отец решил определить меня в полк валлонской гвардии и для этого написал к нескольким старым товарищам, на коих более всего рассчитывал. Эти давние друзья, почтенные и уважаемые воины, соединенными усилиями добились для меня патента на капитанское звание. Отец, получив это известие, столь глубоко был взволнован им, что опасались за его жизнь; однако вскоре он пришел в себя и с тех пор занимался только приготовлениями к моему отъезду. Он хотел, чтобы я отправился морем и, высадившись в Кадисе, прежде всего представился бы дону Энрике де Са, наместнику провинции, больше всего сделавшему для получения мною этого звания.
Когда почтовая карета въехала уже во двор замка, отец ввёл меня в свою комнату и, закрыв двери за собой на засов, молвил:
— Любимый мой Альфонс, я жажду доверить тебе тайну, которую получил от отца и которую ты передашь когда-нибудь своему сыну, ежели сочтешь его достойным.
Я был убежден, что тайна касалась какого-нибудь скрытого клада, и посему отвечал, что всегда считал золото всего лишь средством, которое позволяет помогать несчастным.
— Ты ошибаешься, любимый Альфонс, — возразил мне мой отец, — тут речь вовсе не идет ни о золоте, ни о серебре. Я жажду научить тебя не известному тебе доселе выпаду, с помощью которого, отражая нападение и обезопасив себя от выпада сбоку, ты всегда сумеешь выбить оружие из рук противника.
Говоря это, он взял эспадроны и научил меня этому удару, благословил на дорогу и проводил к карете. Я обнял мою матушку и миг спустя покинул родительский замок.
Я ехал сушей до самого Флиссингена, там сел на корабль и высадился в Кадисе. Дон Энрике де Са обращался со мною как с родным сыном, помог мне достойно экипироваться и дал мне двоих слуг, из которых одного звали Лопес, а другого — Москито. Из Кадиса я прибыл в Севилью, из Севильи — в Кордову и наконец — в Андухар, откуда решил отправиться через Сьерра-Морену. К несчастью, у источника в Лос Алькорнокес слуги покинули меня. Несмотря на это, я в тот же день добрался до Вента Кемада, а вчера — до твоей хижины.
— Любимый сын мой, — сказал пустынник, — история твоя сильно меня тронула, и я благодарен тебе за то, что ты согласился мне её рассказать. Я вижу теперь, что по характеру твоего воспитания страх для тебя — чувство совершенно неведомое; но, так как ты провел ночь в Вента Кемада, опасаюсь, не был ли ты там свидетелем назойливых нападений двух висельников, и страшусь, чтобы ты когда-нибудь не разделил горестную судьбу бесноватого Пачеко.
— Преподобный пастырь, — отвечал я, — я долго размышлял этой ночью над злоключениями сеньора Пачеко. Хотя в него и вселился дьявол, однако он дворянин, следовательно, я не сомневаюсь, что всё сказанное им истинная правда. С другой стороны, впрочем, Иньиго Велес, исповедник нашего семейства, уверял меня, что если в давно прошедшие времена и встречались, особенно в первые века христианства, бесноватые, то теперь их уже совершенно не бывает, и его свидетельство кажется мне тем более заслуживающим внимания, что отец мой приказал мне в вопросах религии нашей слепо верить достопочтенному Велесу.
— Как же это? — возразил отшельник. — Неужели тебя не испугал страшный образ бесноватого, у которого дьяволы вырвали глаз?
— Ну и что же, отец мой, ведь сеньор Пачеко мог каким-либо иным образом приобрести это увечье. К тому же со всем, что касается подобных вещей, я всегда обращаюсь к людям, которые знают больше, нежели я. С меня достаточно, что я не страшусь никаких призраков или упырей. Однако, ежели ты хочешь ради сохранения спокойствия моей души дать мне какую-нибудь священную реликвию, клянусь носить её с верой и уважением.
Отшельник, казалось, улыбнулся моему простодушию, после чего сказал:
— Я вижу, сын мой, что в тебе ещё есть вера, но сомневаюсь, долго ли ты сможешь пребывать в ней. Те Гомелесы, от которых ты ведешь свой род по женской линии, христиане лишь с недавних пор; некоторые из них даже, кажется, в глубине души исповедуют ислам. В случае, если бы они предложили тебе безмерные богатства, при условии перехода в их веру, как бы ты тогда поступил?
— Я не принял бы ничего, — отвечал я, — ибо полагаю, что отречение от веры или спуск флага всегда могут только опозорить.
Тут пустынник вновь как бы усмехнулся и молвил:
— С грустью замечаю, что добродетели твои зиждутся на явно преувеличенном чувстве чести, и предупреждаю тебя, что теперь уже нет стольких дуэлей в Мадриде, сколько их бывало во времена твоего отца. Кроме того добродетели покоятся теперь на иных, гораздо более прочных принципах. Но не хочу тебя более задерживать, так как перед тобой ещё длинная дорога, прежде чем ты окажешься в Вента дель Пеньон, или в Трактире под Скалой. Трактирщик живет там, не страшась воров, ибо он рассчитывает, что его защитит банда цыган, которая кочует в окрестностях. А послезавтра ты прибудешь в Вента де Карденас и тогда окажешься уже за Сьерра-Мореной. Кое-какие припасы на дорогу ты найдешь притороченными к седлу.
Сказав это, отшельник нежно обнял меня, но не дал мне никакой реликвии для сохранения спокойствия моей души. Мне не хотелось напоминать ему об этом; я сел на коня и вскоре потерял из виду приют анахорета.
В дороге я размышлял об удивительнейших словах отшельника, ибо никак не мог уразуметь, каким образом добродетель может опираться на более прочные основания, нежели чувство чести, каковое само по себе объемлет все добродетели, какие только существуют.
Я как раз размышлял обо всех этих странностях, как вдруг некий всадник показался из-за скалы, преградил мне путь и сказал:
— Сеньор, не ты ли Альфонс ван Ворден?
Я ответил, что это я.
— В таком случае я арестую тебя именем короля и святейшей инквизиции; благоволи отдать мне шпагу.
Я молча исполнил его требование, после чего всадник свистнул, и его со всех сторон окружили вооруженные люди. Они бросились на меня, связали мне руки за спиной, пустились окольными путями в горы, и после часа езды я увидел перед собой укрепленный замок. Разводной мост был опущен, и мы въехали во двор. Когда мы оказались возле угловой башни замка, меня через боковую дверцу втолкнули в узилище, нимало не заботясь хотя бы развязать мои весьма стеснительные путы.
Камера была совершенно темная; руки я вытянуть не мог. Боясь, что я тут же ударюсь головой о стену, я уселся там, где меня поставили, и — как легко можно понять — предался размышлениям о причинах столь жестокого со мной обращения. Я сразу подумал, что инквизиция схватила Эмину и Зибельду и что мавританки рассказали всё, что творилось в Вента Кемада. В таком случае, несомненно, у меня станут выпытывать всё, что мне известно о прекрасных африканках. Итак, передо мной два пути: либо предать моих кузин и нарушить данное им слово чести, либо отречься от знакомства с ними; поддерживая эту вторую версию, я увяз бы в трясине бессовестной лжи. Поразмыслив, я решил хранить глубочайшее молчание и на все вопросы не отвечать ни слова.