Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 51

– Примерно так, – не сморгнувши, ответил Баранников. – Выясняем просто, отчего он загорелся, пожар этот. От него ведь и родственник Ильи Николаича пострадал…

– Афанасий-то Трифоныч? Да, уж это беда так беда! Он меня хорошо знал. Бывало, что и чинить ему кой-чего приходилось, водопровод иль так что, по мелочи… Сам-то я слесарь, на затоне, семнадцатый год… Встретит, попросит, – такому человеку почему не уважить?.. А про Илью Николаича если вы что думаете – так его той ночью и не было тут вовсе. Он уж утром про все узнал. Катька, вот она, дочка моя, к нему на грибоварню бегала, – указал он на девочку со зверочьими глазками, жавшуюся под одеялом к материному плечу. – В седьмом уж часу…

– В половине седьмого, – поправила девочка, не пропускавшая ни одного слова из того, что говорилось в комнате.

– Я, правда, на часы не глядел, чтоб сказать точно…

– А я глядела! – подала голос девочка. Глазенки ее посверкивали смело, бойко.

– Ну, раз глядела, значит, в полседьмого… Мы ее посылали. Вернее сказать – Дуня, вот жена моя, посылала. Как же, говорит, такая страсть, а Илья Николаич где-то, ничего не ведат! А Катька прибежала – он уж знал. Бабы грибы сдавать принесли – и сказали…

– И вовсе не бабы, а Клавка Шулякова, она одна-то и знала! – поправила девочка.

– Ну, Клавка, – согласился мужчина. – А она кто есть – не баба, что ли?

Баранников слушал с профессиональным вниманием. Когда мелькнуло имя Клавки Шуляковой, он записал его на вытащенной из кармана карточке и быстро черкнул рядом еще какие-то замысловатые значки, понятные только ему.

Железные ходики на стене с гирьками в виде еловых шишек размеренно отстукивали минуты.

– Может, к Мировицкому подняться? – вслух подумал Баранников, когда они с Костей, попрощавшись, выбрались из подвала в дощатые сени.

– А чем он сможет помочь? – вопросом ответил Костя. – С Мязиным общения у него почти нет. Да и неудобно будить в такой поздний час, только пугать старика…

– Нет, давай подымемся, – не слушая Костю, сказал Баранников, направляя на ступеньки фонарь и начиная взбираться по скрипучей лестнице. – Раз уж мы здесь – почему бы не поговорить? А насчет беспокойства – это ничего, мы извинимся… Какая к нему дверь, их тут три – прямо и две направо?

Хозяин дома стоял внизу, в освещенном прямоугольнике открытой двери.

– Прямо, – сказал он услужливо. – К Евгению Алексеичу прямо. Направо – там другие люди живут.

Баранников постучал в дверь, – негромко, потом посильней.

– Евгений Алексеич! Это я, Баранников! Спит, наверно, – подождав и не слыша ответа, проговорил он. – А дверь не замкнута, – удивился он затем и потянул за ручку. – Евгений Алексеич! – позвал он, приоткрывая дверь пошире.

Вдруг Баранников издал странный короткий возглас, даже не возглас, а вскрик, как человек, чем-то необычайно пораженный, и на две-три секунды оцепенело застыл возле приоткрытой двери.

Костю, находившегося в начале лестницы, пронзило чувство острой безотчетной тревоги.

Он взлетел по порожкам и, с шумным дыханием, из-за плеча Баранникова увидел то, что заставило Виктора издать свой возглас и оцепенеть: в желтоватом луче фонарика увидел ноги Мировицкого в стоптанных, кривых, зашнурованных бечевкой брезентовых полуботинках, висящие и покачивающиеся рядом с блестящей плоскостью покрытого веселенькой клетчатой клеенкой стола…



Двадцать четыре ноль-ноль

Удивительно, непостижимо это свойство человеческой души – надеяться. Надеяться даже тогда, когда уже нет никаких надежд, когда разум уже совсем отчетливо понимает полную их тщету…

Пока ждали прибытия врачей, все – и Костя, и Баранников, и всполошенные жильцы – находились в этом состоянии надежды, надежды неизвестно на что, на какое-то чудо, может быть. А вдруг! А вдруг медицина сумеет, вдруг она сможет!

Баранников первый нашел силы подавить в себе растерянность и обрести необходимую в его положении деловитость.

Он бегло, но достаточно подробно осмотрел комнату, предполагая найти оставленную Мировицким записку. Нет, записки Мировицкий не оставил.

Тело Евгения Алексеича, снятое с бельевого шнура, лежало на кровати, поверх серого суконного одеяла, слегка наискосок; длинные его ноги в брезентовых полуботинках, показывая толпящимся в дверях стертые подошвы с впечатавшейся в левый каблук канцелярской кнопкой, безвольно свешивались за край кровати.

Небогато, и как еще небогато, холостяцки-неустроенно существовал в своей комнатушке Евгений Алексеич! Безмолвные вещи, служившие ему, представляли сейчас красноречивую повесть всей его жизни, его немудрящего, совсем нищенского быта. Простенькая кровать, дешевый стол, шкафик, выкинутый каким-то учреждением ввиду полной изношенности и негодности, с инвентарным номерком, намалеванным прямо на дверце красной краской… Полки его были битком набиты книгами и бумагами. В углу на табуретке стояла закопченная керосинка, на ней – зеленый эмалированный чайник. Все это вместе представляло кухню Мировицкого. Тут же на стену была прилажена самодельная полочка, покрытая газетным листом; на ней Костя увидел кружку, маленькую кастрюльку с торчащей алюминиевой ложкой. Еще стояла круглая картонная банка с детской овсяной мукой. Из этой муки беззубый, больной желудком Евгений Алексеич варил себе кашу…

Одна деталь особенно больно коснулась Костяного сердца: чтобы не затруднять людей поисками документов, не усложнять причиняемые им хлопоты, Мировицкий заранее приготовил и положил на стол, на видное место, свой паспорт, пенсионную книжку, билет члена всесоюзного общества, распространяющего научные знания…

Косте стало больше невмоготу терзаться тем, что видели глаза. Он спустился вниз, пристроился во дворе на перекладину дровяных козел, закурил сигарету.

Немного погодя вышел Баранников, закурил тоже, присел рядом.

Сверху спустились и стали не спеша – спешить было не для чего – вынимать из машины носилки бесполезные врачи.

С минуты на минуту должны были подъехать милицейские работники для производства необходимых в таких случаях формальностей.

– Это – обыск… – негромко, как бы отмечая очевидное, проговорил Костя. – Обыск его доконал. Он и так был придавлен сознанием своей непоправимой вины, а тут еще ему дали понять, что его рассматривают как грабителя и…

– Чушь! Чепуха! – взвился Баранников, делавший как раз в этот момент затяжку и задохнувшийся дымом. – Не было у него обыска! Как только криминалисты доставили остатки картины – я сейчас же обыск отменил! Ты, может быть, считаешь, что я дубовое бревно? Да ты, я вижу, меня совсем не знаешь, хотя мы и отсидели с тобой в одной аудитории пять лет! Ей-богу, мне по-настоящему обидно!

– Извини, я не знал… – сказал Костя смущенно. – Но все-таки мы что-то не так сделали… Когда он утром упал на колени и стал просить возмездия…

– Что же я должен был делать? – вскричал Баранников. Что-то слишком уж нервно воспринимал он Костю. Похоже, внутри себя он был далеко не так уверен в своей правоте и безгрешности, как старался изобразить это наружно. – Что же мне надо было с ним сделать? Посадить его в тюрьму? А что написать в постановлении? «По просьбе арестованного»? Да? Я его утешил, как мог… Может быть, недостаточно убедительно, не почувствовал, на какой он грани, на что может решиться… Но мне тогда было не до того, чтобы вникать в эти посторонние делу тонкости психологии… И я не знаю, кто на моем месте стал бы вникать, нашел в такой момент для этого и время, и внимание… Что мы не так сделали? Подтолкнули его? Нет! Способствовали? Чем? Это совесть человека так распорядилась, такой он вынес самому себе приговор! Редкостной, взыскательной совести был человек! Сказать откровенно, я это только вот сейчас до конца осознал. И мне его очень жаль! Жаль, что такая душа ушла от нас. Таких мало…

Из дома слышались топотня ног, голоса, беспрерывный скрип лестницы.

Хозяин, накинувший ватную телогрейку поверх белой исподней рубахи, растерянно-обалделый, стоя с другими жильцами во дворе, снова и снова рассказывал, как часу в шестом вечера, когда он пришел с работы и мылся из рукомойника, готовясь обедать, хлебать щи, к нему спустился Евгений Алексеич и отдал за квартиру деньги, хотя был еще не срок, оставалось еще четыре дня. И он эти деньги взял, малость удивившись, чего это жилец торопится, но, в общем, не придав этому значения. А оно-то было вон что!..