Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 51

– Хватил! Президент Кеннеди!

– А что? Разве надо быть обязательно президентом, чтобы тебя хотели убить одновременно два или три человека?

Баранников взял лист бумаги и стал записывать.

– Значит, так. Мировицкий – обыск. Набери-ка мне телефон начальника УГРО… Занят? Набирай, набирай еще, у них всегда занято, а то не прорвешься… Гелий Аф. Мязин. Говорит, после двенадцати был в «Тайге» с приятелем. Проверить. Приятель… как он сказал? Ага, вот – Гнедич Павел Михайлович… Так. Пометим еще вот что: выяснить досконально отношения с отцом. Жаль, Коська, не слыхал ты нашего с ним разговора! Это, я тебе скажу, калач еще тот – в десяти жерновах тертый! Знаешь, из породы вот таких: диплом, всякое там членство, должностное положение, внешне – полная интеллигентность, полная видимость образованности и культуры. Спроси – и Пушкина читал, и Карла Маркса процитирует, и теорию относительности почти как сам Эйнштейн может объяснить. А внутри, за этой оболочкой, – самый натуральный, первобытный хам. Троглодит. И сукин сын. Из всего, чем только наполнен мир, адсорбировал в свою суть одну только дрянь! Ты не задумывался никогда, как возникают такие люди? Откуда оно, такое устройство нутра, души, что́ ему способствует, помогает существовать?

– И как ты это объясняешь? – спросил Костя заинтересованно. Баранников стал философствовать! Раньше за ним такое не наблюдалось…

– Ладно, это разговор особый, специальный. Как-нибудь на досуге потолкуем… Да, и вот еще что: как все из такой породы, он, когда можно, – нахрапист, нагл, дерзок и груб. А когда ему грозит потерять с головы хотя бы волос – сразу превращается в кутенка, и все поджилки у него от трусости дрожат. Поглядел бы ты, как он сюда примчался! Как он меня поначалу пробовал: чем меня можно взять, что пройдет – пройдет ли нахрап, наглость, или надо потоньше? Глянул я на него – э, друг, а совесть-то у тебя здорово темна! Поджилки-то дрожат! Иди-ка, дозревай. Помайся, помайся, а потом мне и вопросов задавать тебе не придется…

Баранников отбросил карточку и взял новую.

– Писляк, Проверить тоже. «Был на производстве!» Это после полуночи. А производство – кладбишче, – в точности сымитировал Баранников Митрофана Сильвестровича. – Что мог он там делать, на своем «производстве», после полуночи – ты в состоянии представить? Учет и переучет могил? Надзор, не встают ли покойники из гробов? Ох, товаришч директор, в чем-то вы нам проговорились!

Карточка за карточкой ложились на край стола, слева от Баранникова, снова образуя замысловатый пасьянс.

– Олимпиада Чунихина. Антонида Писляк. Эта совсем уж перестаралась: ничего не. видела, не знает… Николай Чунихин. Неизвестно, где был ночью, где сейчас. Матери, конечно, это известно, но она скрыла… Разыскать, установить местопребывание по часам и минутам. Не хочу предварять события, но сдается мне, что этот мореход и выйдет на главные роли… Уж очень как-то это ему подходит… Ага, УГРО отвечает? – встрепенулся Баранников, перехватывая трубку. – Алло! Алло!.. Вот черт, ну и телефонная связь у нас, – разъединили, опять кто-то линию перехватил!

Он стал крутить на телефоне диск, всовывая в дырочки тупой конец карандаша.

– Ну, – сказал Костя, подымаясь, – я не гений, не пить и не есть еще не могу. Пойду-ка пообедаю. Занять тебе место, может, подойдешь?

Баранников, прижимавший к уху телефонную трубку, вместо ответа только сделал рукой знак: иди, иди, ну тебя к аллаху, не мешай!

«На сегодняшний день мы имеем форменный хавос, товаришчи!»

Народ в конторе был самый пестрый.

Шестеро копачей, всегда державшихся кучкой, особняком, – суровые, молчаливые, чтоб не дышать сивушным перегаром, со следами могильного праха на кирзовых сапогах. Два фотографа – франты, кугуш-кабанские законодатели моды, гроза городских девчонок. Два художника: первый, горбоносый, темноглазый красавец Валька Мухаметжанов, и второй – нескладный прыщавый альбинос, оба в серых, перепачканных красками халатах. Пятеро столяров – кержацки бородатые мужики из тех, что в тридцатые годы утекли от сплошной коллективизации, в чистых холщовых передниках, удивительно похожие на статистов в массовке исторического фильма. Наконец, совершенно разнокалиберная мелкота – жестянщики, лепщики, счетоводные девы, уборщицы и всем известный кугуш-кабанский девяностолетний долгожитель, кладбищенский сторож Селим Алиев – огромный татарин с морщинистым бабьим лицом и голым, как жирная коленка, подбородком.

– На сегодняшний день, – продолжал Митрофан Сильвестрович, – мы имеем форменный хавос, товаришчи!

Он отделил от пачки какую-то бумажку и постучал по ней согнутым указательным пальцем.

– Жалобы, товаришчи! Претензии к землекопам – мелко закапываете, нарушаете установленные нормы… Норовите левака́ зашибить, магарычами прельшчаетесь. А тень на кого? На кого тень, я спрашиваю?



Землекопы закряхтели, заерзали на стульях.

– Тень, товаришчи, ложится на меня! В чей адрес поступило заявление? В адрес директора кладбишча, товаришчи! Клиенту, товаришчи, безразлично, кто персонально копал – Иванов, допустим, Петров или Сидоров. Клиент спрашивает с Писляка! Далее…

Митрофан Сильвестрович другой бумажонкой помахал над столом.

– Далее столярного цеха касаемо. Вот – будьте любезны, гражданин Свишчов пишет, что в гробу из досок сучки повыскакивали, восемь дырок получилось в гробу. «В подобной таре, – пишет гражданин Свишчов, – разве только фрукты по почте посылать!» А, товаришчи? Подумайте: фрукты! Это уже форменная сатира получается в наш адрес! Категорически заявляю, товаришчи: сатиры не потерплю! Мою репутацию ешчо никто не трепал зазря, моя репутация… – Писляк осекся на мгновение, – …чиста и белоснежна! – докончил он, но как-то уже вяло, без подъема и даже скороговоркой.

Дело в том, что, заносчиво помянув о своей белоснежной репутации, Митрофан Сильвестрович вдруг сам с ужасающей отчетливостью почувствовал предательскую фальшивинку в голосе, почувствовал, что перехватил. Стремительно скользнув взглядом по лицам подчиненных, поймал на пухлых девичьих губах Вальки Мухаметжанова улыбочку довольно недвусмысленную, говорящую: «Знаем-де твою репутацию! С хорошей репутацией по прокуратурам спозаранку, ни свет ни заря, таскать не станут…»

И сбился Писляк, скомкал свою полную административного пыла речь, промямлил что-то по части текущих дел, забыв даже рассмотреть еще одно заявление, касающееся непосредственно этого чертова Вальки: недавний клиент, некто Терпаносьянц, жаловался, что на могильной табличке в наименовании отчества покойного родителя допущена художником описка – вместо Суре́нович обозначено Суре́пович, что, как заявлял возмущенный клиент, нелепо и даже оскорбительно.

Однако совещание уже было распущено. Оставалось одно – без публичной проработки влепить Валентину выговор в приказе и предупредить об увольнении, ежели подобный конфуз повторится.

«Ишь ты, лыбится, пьяная рожа! – негодовал Митрофан Сильвестрович. – Ну, ладно…»

Положив перед собою чистый лист бумаги, он уже готов был заняться сочинением грозного приказа, как вдруг его осенило.

Он вспомнил!

Беззвучно ахнув, дрожащим пальцем набрал номер прокуратуры и, когда оттуда отозвались, сказал приглушенным голосом:

– Але, але! Товаришч Баранников? По известному делу могу сообшчить чрезвычайно важные сведения… Сейчас? Слушаюсь, товаришч Баранников. Лечу!

«Зловешчий смысл вышесказанного»

Писляк показал следующее.

Вчера, то есть накануне убийства Мязина, часов в двенадцать дня, он совершенно нечаянно подслушал разговор, которому тогда как-то не придал особого значения, а сейчас эти несколько подслушанных фраз, как ему кажется, приобретают зловещий и многозначительный смысл.

– Да, вот именно, зловешчий! Посудите сами…

Проходя в означенное время по кладбищу мимо столярного цеха, где, между прочим, помещается также и мастерская художников, он, Писляк М. С, почувствовал острый позыв. По той причине, что он второй год страдает запорами в мочевом канале и врачи рекомендуют, избавь бог, ни под каким видом насильственно не задерживать мочу, а опрастываться немедля, где захватит позыв, он, Писляк М. С, свернул с дорожки и, схоронившись за густым ельничком, занялся своим делом.