Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 89

Из письма было видно, что Маргарита сама измучилась от волнений и усталости.

Андрес вспомнил, что в госпитали видел шести или семилетнего мальчика, страдавшего менингитом; вспомнил, что за два дня он так исхудал, что казался почти прозрачным, голова у него сделалась огромной, лоб вздулся, словно кости его раздались под влиянием жара, глаза потускнели, виски ввалились, и на белых губах застыла безумная улыбка. Этот мальчик кричал каким-то птичьим голосом, и испарина его имела характерный для чахоточных мышиный запах.

Несмотря на то, что Андресу хотелось представить себе Луисито больным, он все же никогда не рисовался в его воображении с признаками этой ужасной болезни, и он видел его таким же веселым и смеющимся, как в последний раз, в день своего отъезда.

Часть четвертая

Опыты

По истечении двух месяцев Андрес возвратился в Мадрид. Он скопил шестьдесят дуро, и так как не знал, что с ними делать, отослал их Маргарите.

Андрес начал хлопотать о получении постоянной должности, а в ожидании ее ходил в Национальную библиотеку. Он решил уехать в любое место в провинции, если не удастся устроиться в Мадриде. Однажды в читальном зале он встретился с Фермином Ибаррой, своим бывшим больным товарищем. Теперь он уже поправился, хотя все еще кашлял и ходил, опираясь на толстую палку.

Фермин подошел к Андресу и радостно поздоровался с ним. Рассказал, что поступил в инженерное училище в Льеже, но на каникулы всегда приезжает в Мадрид. Андрес всегда относился к Ибарре, как к ребенку. Фермин пригласил его к себе и показал ему свои изобретения. Он увлекался механикой и изобрел игрушечный электрический трамвай и несколько других механических игрушек. Фермин объяснил Андресу их устройство и сказал, что хочет заявить привилегии на них и еще на несколько своих изобретений, и между прочим, на обода со стальными лопастями для автомобильных пневматических шин. Андрес подумал, что друг его слишком увлекается, но не стал разочаровывать его. Однако, увидав через некоторое время автомобили с ободами, спроектированными Фермином, пришел к убеждению, что тот обладает настоящим изобретательским талантом.

По вечерам Андрес часто заходил к своему дяде Итурриосу и заставал его почти всегда в бельведере за чтением или же наблюдающим хитрую работу какой-нибудь одинокой пчелы или паука.

— Это бельведер Эпикура, — смеясь, сказал однажды Андрес.

Дядя и племянник часто беседовали и спорили целыми часами. Больше всего разговоров вызывали дальнейшие планы Андреса. Однажды разговор был особенно продолжительным и обстоятельным.

— Что ты думаешь делать? — спросил Итурриос.

— Я? Должно быть, придется поехать врачом в какой-нибудь провинциальный городишко.

— Вижу, что эта перспектива тебе не особенно улыбается.

— По правде сказать, нет. Кое-что в моей профессии мне нравится, но практика — нет. Если бы я мог поступить в какую-нибудь физиологическую лабораторию, я думаю, что работал бы с увлечением.

— В физиологическую лабораторию! Если бы они были в Испании!

— Ну, конечно, если бы были. К тому же у меня нет достаточной подготовки. Учат-то плохо.

— В мое время было то же самое, — сказал Итурриос. — Профессора годны только на то, чтобы методически притуплять учащуюся молодежь. Это естественно. Испанцы вообще плохие педагоги: они слишком фанатичны, неустойчивы и почти всегда большие шарлатаны. У профессоров только одна цель — получать жалованье, да выуживать командировки, чтобы приятно провести лето.

— Кроме того, совсем нет дисциплины.

— И еще многого другого. Но все-таки: что же ты думаешь делать? Практика тебя не привлекает?

— Нет.

— Какой же у тебя план?

— Индивидуальный план? Никакого.

— Черт возьми! Неужто ты так беден насчет проектов?





— Нет, у меня есть один: жить с возможно большей самостоятельностью. В Испании вообще оплачивается не труд, а подчинение. А я хочу жить трудом, а не милостью.

— Это непросто. А по части плана философского? Продолжаешь свои искания?

— Да. Я ищу такую философию, которая представляла бы собою, во-первых, космогонию, разумную гипотезу о происхождении мира, а затем биологическое объяснение происхождения жизни и человека.

— Сильно сомневаюсь, чтобы тебе удалось ее найти. Ты хочешь добиться синтеза, который соединил бы космологию и биологию, — объяснение физического и морального мира. Не так ли?

— Да.

— Где же ты искал такого синтеза?

— Ну, прежде всего, у Канта и у Шопенгауэра.

— Неверный путь, — сказал Итурриос, — почитай англичан. У них наука облечена практическим смыслом. Не читай германских метафизиков, их философия похожа на алкоголь, который опьяняет, но не питает. Читал ли ты «Левиафана» Гоббса?[314] Если хочешь, я тебе подарю.

— Нет, зачем? Когда почитаешь Канта и Шопенгауэра, французские и английские философы производят впечатление тяжелых телег, которые катятся с грохотом и треском, поднимая пыль.

— Да, может быть, идейно они легковеснее немцев, но зато не отдаляют тебя от жизни.

— Ну, и что? — возразил Андрес. — Человек полон тревоги, отчаяния от того, что не знает, как устроить свою жизнь, не имеет плана, чувствует себя потерянным, без руля, без светоча, и не знает, куда ему направиться. Что делать с жизнью? Какое направление ей придать? Если бы жизнь была так сильна, что захватывала бы человека, тогда мышление было бы чудесным отдохновением, вроде того, какое испытывает путник, укрывшийся в тени дерева, это был бы мирный оазис. Но жизнь нелепа, лишена эмоций, приключений, по крайней мере, здесь, а я думаю, что и везде; и мысль преисполняется ужасом, как бы в возмещение эмоциональной бесплодности существования.

— Ты пропал, — сказал Итурриос, — этот интеллектуализм не приведет тебя ни к чему хорошему.

— Он приведет меня к познанию, к знанию. Есть ли наслаждение выше этого? Древняя философия давала нам фасад великолепного дворца, но за этим великолепным фасадом не было ни роскошных зал, ни приятных мест отдохновения, а лишь мрачные темницы. В том-то и заключается главная заслуга Канта: он увидел, что все чудеса, описанные философами — фантазии, миражи, увидел, что их великолепные галереи не ведут никуда.

— Хороша заслуга! — пробормотал Итурриос.

— Огромная. Кант доказывает, что оба основные положения религий и философских систем: Бог и свобода — недоказуемы. И ужаснее всего то, что он именно доказывает, что они недоказуемы, несмотря на все усилия.

— Ну, так что же из этого?

— Как что! — Последствия этого ужасны. Мир уже не имеет начала во времени, не имеет границ в пространстве, все подчинено сцеплению причин и следствий, и нет первопричины; идея первопричины, по словам Шопенгауэра, есть идея деревяшки, сделанной из железа.

— Меня это не удивляет.

— А меня удивляет. Для меня это равносильно тому, как если бы мы видели гиганта, идущего, как нам кажется, к какой-то определенной цели, и кто-нибудь открыл бы вдруг, что у него нет глаз. После Канта мир стал слеп; уже не может быть ни свободы, ни справедливости, остались одни только силы, которые действуют по принципу причинности в области времени и пространства. И это открытие, само по себе столь важное, — не единственное, есть еще и другое, впервые ясно вытекающее из философии Канта. Именно, что мир не имеет реальности, что самые время и пространство, и самый принцип причинности не существуют вне нас такими, как мы их видим, что они могут быть иными, могут и не существовать вовсе.

— Ну! Это нелепо, — пробормотал Итурриос. — Остроумно, если хочешь, но и только.

— Нет, это не только не нелепо, а практично. Раньше мне было очень трудно представить себе беспредельность пространства; мысль о безначальности и бесконечности мира производила на меня огромное впечатление; когда я думал о том, что на другой день моей смерти, время и пространство будут продолжать существовать, меня охватывала глубокая грусть, и я считал поэтому, что жизнь моя жалка. Когда же я понял, что представление о времени и пространстве есть потребность нашего ума, но что оно не имеет реальности, когда, благодаря Канту, я убедился, что пространство и время не обозначают, в сущности, ровно ничего, или, по крайней мере, что представление, которое мы о них имеем, может и не существовать вне нас самих, я успокоился. Мне утешительно думать, что подобно тому, как сетчатка нашего глаза создает цвета, так и мозг наш создает представление о времени, пространстве и причинности. С прекращением деятельности нашего мозга, прекращается и мир. Уже нет ни времени, ни пространства, нет сцепления причин. Комедия кончена раз и навсегда. Мы можем предположить, что какое-то время и какое-то пространство продолжают существовать для других. Но что нам до того, если они не наши, не наша единственная реальность.

314

Читал ли ты «Левиафана» Гоббса? Томас Гоббс (1588–1679), английский философ.