Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 211



— Разное говорят. Есть слух, что неудачливый Нат Пинкертон из царской охранки. Филер. После революции решил спасаться на «дне».

 Слова Модьки было последнее, что Охнарь услышал в этот шумный, бесшабашный вечер. Он заснул тут же за столом, положив оба локтя на залитую скатерть, уткнув в них свою утомленную кудрявую голову.

 Он не знал, долго ли разливалось, свистело, топотало веселье, когда оно кончилось, остался ли кто в «малине» или все разошлись.

 Оказалось, что часть гостей, в их числе и Василий Иванович, ночевала в притоне. Наутро они опохмелялись и гуляли до глубокой ночи.

III

 На третий день, в субботу, когда сели обедать, «старшой», дядя Клим, или, как его называли между собой воры, Двужильный, сказал:

— Теперь свои остались. Отдохнуть можно.

 Закусывая колбасой полстакана выпитого портвейна,

 Ленька разглядывал сидевших за столом. Всех он уже видел, нал, но теперь как бы знакомился ближе.

 Народу вместе с ним было восемь человек. Мужчин он хорошо запомнил: дядя Клим Двужильный, Модька Химик, Фомка Хряк и большеголовый, низколобый, с черными жесткими волосами и приплюснутым носом Галсан, откликавшийся на кличку «Калымщик».

 Остальные трое были женщины. Самую старшую из них, толстоносую, с бородавкой, обычно покрытую шалью, все звали Просвирня. Ей было лет под пятьдесят, и Леньке сказали, что она «хозяйка».

 Особый интерес у него вызвали две молодых. Оказывается, они тоже являлись постоянными обитательницами «малины». Кто эти бабы? Жены? Воровки? Или «гулящие»? На сальности мужчин они совершенно не обращали внимания, а иногда и сами вставляли хлесткое похабное словцо.

 Ближе к Леньке, положив локти на скатерть, сидела успевшая запасть ему в душу Глашка Маникюрщица. Ее коротко, по моде подрезанные волосы были причесаны наскоро, кое-как, пухленькое лицо несколько сонно, с мягких, сочных губ наполовину сошла краска. У нее и в одежде чувствовалась небрежность: одна пуговица на груди была не застегнута, воротник красной вязаной кофточки завернулся. Взгляд голубых глаз — безучастный, скучающий: казалось, ее мало что интересовало кроме обеда. Совсем другая, чем вчера. Устала после гулянки? Хорошо, что Глашка здесь живет. Сколько ей? Годов двадцать пять?

Черненькая ее подруга, занимавшая место по правую руку от дяди Клима Двужильного, была примерно ее возраста, а может, и постарше, но выглядела и свежее и подобраннее. Была она гибкая, как хлыст, с длинными крашеными ногтями красивых рук, глаз ни перед кем не опускала и, казалось, подмечала все, что делалось в доме. Иногда по ее смуглому скуластому лицу с резкими изломистыми бровями, ярким, каким-то нервным, крупитчатым румянцем пробегала тень высокомерной, пренебрежительной улыбки, она еле уловимо дергала уголком прямого рта и миролюбиво поджимала тонкие, тоже яркие губы. Ела она, не в пример своей товарке, мало, отгрызала маленькими кусочками, и то и дело блестели ее острые, мелкие зубы. Охнарю черненькая не понравилась. «Такая укусит — мясо загниет».

 Обед долго не затянулся.

 Девицы разошлись каждая в свою комнату. Просвирня стала убирать посуду, а Фомка Хряк и Калымщик сели играть в «стос». Химик закурил, лег на диван. Затем поднялся, придвинул стул к игрокам и начал «ставить мазу»: то на карту одного, то на карту другого. Двужильный возился с электрическим фонариком: проверял батарейку, пробуя ее на язык, рассматривал, не перегорели ли волоски у лампочки.

 Повалил снег, рано опустились сумерки.

 Прошло два дня, как Охнарь «отогревался» у товарищей Куприяна Зубка. Когда они его наладят отсюда? Нынче? Сказать по совести, ему было невыносимо скучно. Праздничное веселье кончилось, в доме установилась нудная тишина, и появилось ощущение придавленности. Казалось, все чего- то ждут, к чему-то прислушиваются, томятся. Хаза окружена тьмой, чужими враждебными домами. Кто знает, что делается за этими толстыми бревенчатыми стенами? Не обкладывают ли их мильтоны? Конечно, все это мура на постном масле, никого Охнарь не боится, он уже тюрьму испытал, но все равно противно: раньше, на «воле», он никогда не жил закупоренным в четырех стенах.

 Смотреть без конца, как мечут в «стос»? Надоело. Самому бы подсесть, да монеты ни копейки. Притом оголец чувствовал, что Фомка Хряк его недолюбливает. А вот Модька, видать, не очень азартный. Не захотел играть и лишь иногда «мажет».

 Чем бы заняться? Нешто выйти во двор, хоть свежего воздуха глотнуть? Очень уж тут сивухой несет, табачищем, да еще от выпитого за эти дни в голове вроде карусели.

Где-то в передней валялась его кепчонка. Просвирня заметила, как Ленька шарил у вешалки, подозрительно спросила:

— Куда?

— Тут на дворе побуду.

Содержательница квартиры подошла к Двужильному, зашептала на ухо. Тот поднял голову от фонарика, кивнул Охнарю:

— Надоело у нас?

 —  «Уже выгоняют?»





— Как можно, дядя Клим! У вас хорошо.

— Чего ж не сидится? Отдыхай.

    И, закрыв фонарик, ушел в свою комнату.

    «Не верят».

    Оголец лишyий раз убедился, что «хозяева» следят за каждым его шагом. И хотя он понимал, что иначе и быть не может, так, видимо, и надо поступать в притоне, легче не стало.

   Игроки бросили карты. Модька Химик взял книжку и вновь лег на диван. Фомка Хряк зацепил свой широкий солдатский ремень за гнутую спинку венского стула, качал наводить бритву, поблескивая стальным лезвием с немецкой маркой. Взял хромированную чашечку для разведения мыльного порошка, внезапно грубо сказал:

— Кто взял мой помазок?

И скосился на Калымщика.

Калымщик зашевелил черными бровями, промолчал. Ленька оживился, с интересом ждал, что будет дальше. Хряк обшарил подоконник, громко бормоча:

— Кажная свинья хватает. Ох, кого-то я впоймаю за длинные ухи!

— Обидеть хочешь? — сбычась, спросил его Калымщик. — Мне твой «свинья» — тьфу. Я свинья кушаю. Мне что наша Магомет, что ваша Миколка-угодник — два фальшивые деньга. А твоя помазок мне зачем? Своя есть помазок.

Казалось, Хряк только и ждал его слов. Он надвинулся на Калымщика жирной грудью, передразнил:

— «Наша Магомета, ваша Миколка»! Кто ж, как не ты, схватил? Мне чтоб помазок сею минутой лежал передо мной. А то вот хвачу бритвой по языку, и онемеешь до гроба.

— Мой финка хотел нюхай? — закипая бешенством, спросил Галсан Калымщик и схватился за рукоятку ножа. Был и он дюжий, с короткой сильной шеей, но едва доставал Хряку до плеча.

Модька сел на диване, спустил ноги.

— С цепи сорвались? — сердито сказал он. — Брось, Хряк. Чего нарываешься? Только что в карты играли и… оскорбляешь. Это тебе не ночлежка, не базар — хаза.

— Заступник нашелся? Может, ты помазок и сцапал?

— Неизвестно, чем бы кончилась ссора, если бы не Просвирня: нагнувшись к двуспальной кровати, она подняла бритвенный помазок с лимонной перламутровой ручкой, положила на стол, словно бы между прочим, проговорила:

— Валялся.

Хряк замолчал, все еще тяжело сопя. Калымщик, ничего больше не сказав, ушел к себе в комнату. Модька достал папиросу, чиркнул зажигалкой: запахло бензином, дымом табака. Ленька вновь поскучнел: жалко, что не подрались. Конечно, Хряк куда «поздоровше» и, если бы дело пошло на кулачки, смял бы Калымщика. Но у того финское перышко. Пустил бы Хряк в ход бритву? Вдруг бы кого до смерти зарезали? Оказывается, вон как воры грызутся. А пацаны говорили, будто они живут в кодле очень дружно. Ленька подошел к столу, взял карты и стал строить из них домик.

Зажгли лампу-«молнию».

Из своей комнаты вышел Двужильный, одетый в костюм, с револьвером в руках. Перезаряжая его, сказал:

— Кончайте базар, ребятки. Пора.

Висевшие над столом круглые часы показывали начало восьмого.

Сидя перед зеркальцем, Хряк старательно выдавливал прыщи над переносицей; Модька показывал карточные фокусы, и Ленька не спускал глаз с его рук; Калымщик из своей комнаты ничем не подтвердил, слышал ли он «старшого».